раздел «Философия сознания»

Эссе раздела


Сознание в статусе «надформы» интеллекта


 

Достаточность функциональных проявлений сознания для его систематической реконструкции


 

Теория здравосмысленных решений


 

Онтологический статус психики и его оценка академической философией


 

Психика или сознание? Карта позиций по проблеме когнитивного процесса


 

Феноменология образа


 

Базисные эмоции, сложные эмоции, Макиавеллистские эмоции


 

Эмоции рационального происхождения


 

Ошибка истолкования философского материализма как источника механистической трактовки предмета «сознания»


 

Сознание


 

Тройная миссия сознания


 

Моделирование субъективной реальности


 

Единство «пространства понимания»


 

Понятие «мышление» в свете функциональной нагруженности


 

Чувство прекрасного


 

Эпический кретинизм


 

Навык прочтения - напрасный дар познания


 

Метапредставления у животных: мнение скептика


 

Материя и сознание


 

Первичность материи и вторичность сознания


 

Эпический кретинизм

Шухов А.

Неизвестным доселе именем «эпический кретинизм» мы и обозначим в нашем рассуждении некое характерное состояние или особенный функционал интеллекта, все же сохраняющего и качество интеллектуальной состоятельности. То, что в нашем понимании и допускает отождествление посредством отнесения к случаю «эпического кретинизма» ни с какой стороны не предполагает признание свидетельством психической патологии; другое дело, что данная особенность непосредственно и составляет собой свидетельство особенного состояния когнитивного функционала. Если следовать предлагаемому нами пониманию, то случай «эпического кретинизма» и следует определять как признак наличия той характерной манеры синтеза нового знания, когда это обретаемое посредством деятельности носителя «эпического кретинизма» знание странным образом и обнаруживает очевидные претензии в части как рациональности способов получения, так и отличающего такое знание содержательного наполнения. Если упростить, то носителя «эпического кретинизма» и следует определять обладателем интеллекта, достаточного для реализации не более чем способностей построения силлогизма и формулировки осмысленного ответа. Или если и предпринять попытку отражения существа «эпического кретинизма» в понятиях философской эпистемологии, то, если судить с позиций простой меры состоятельности психических реакций, он и равнозначен обладанию очевидно достаточными мышлением или функционалом сознания при одновременном отсутствии подобной достаточности, если судить под углом зрения «глубинных» проекций порождаемых им идей. И здесь же следует указать и обстоятельство, что подверженность «эпическому кретинизму» равнозначна и тому состоянию когнитивной функции, что и по сей день не нашла описания ни в одном из изучающих реализацию когнитивной функции направлений научного познания, и потому, собственно, и не обозначенному ни внятной типологией, ни как таковым формальным определением. Отсюда и одной из задач, требующих решения в настоящем анализе, мы и позволим себе определить всего только построение косвенного описания особенного состояния или функциональности психики, именуемого нами «эпическим кретинизмом», что, на наш взгляд, и возможно посредством построения картины связанных с «эпическим кретинизмом» или замкнутых на него феноменов. Тем не менее, исключительно в предварительном порядке и на правах допущения, собственно и обеспечивающего возможность нашего рассуждения, «эпический кретинизм» и следует определить способностью носителя высокоразвитого интеллекта к «странному» способу осознания пародийного текста именно посредством способа прочтения подобного текста непременно в эпическом ключе.

Исходная позиция настоящего анализа, по существу и представленная предварительным, на скорую руку, определением «эпического кретинизма» и позволяет определение такой общей задачи настоящего рассмотрения, как выход либо к общему определению «эпического кретинизма», либо - к предпосылкам его построения. Тогда и следует начать с предмета той любопытной особенности, что если в корпусе научного знания и невозможно обнаружить какое-либо определение или даже описание «эпического кретинизма», то это вовсе не означает отсутствия описания подобного явления уже где бы то ни было. Если исходить из реальности данных нам в простом опыте впечатлений, то «эпический кретинизм» и следует признать столь широко бытующей особенностью индивидуальной психологии, что подобного рода «индивидуальный психотип» явно не предполагает признания как обойденный вниманием, в частности, художественной прозы. И подтверждением подобной оценки и следует понимать пример, вполне вероятно, что и принадлежащий разряду в известном отношении «брутальной» прозы, но и одновременно представляющий и недвусмысленно прозрачную картину проявления подобной особенности человеческого интеллекта. Подобного рода примером мы и склонны определять известный по «Похождениям бравого солдата Швейка» эпизод конвоирования капралом компании в составе Швейка и его приятеля вольноопределяющегося. Собственно «интригу» этого все же отчасти затянутого, но и явно невозможного в отсутствие некоторой растянутости эпизода и составляет собой удивительная черта своего рода «неподдельного интереса» капрала к историям, сложенным на манер классической в таком жанре юморески Марка Твена «Как я редактировал сельскохозяйственную газету». Другими словами, именно художественная проза и предлагает ряд явно достаточных описаний того явления, что и обозначено нами посредством имени «эпический кретинизм».

Однако поскольку мы не находим никакой возможности извлечения из подобных иллюстраций каких-либо посылок или оснований для построения теоретического определения эпического кретинизма, то нам и следует исполнить данное выше обещание обозначения специфики этого явления посредством изображения некоторого более широкого ряда феноменов.

В таком случае открыть подобный ряд картин, собственно и понимаемых нами как явные иллюстрации явления «эпического кретинизма» тогда и следует обыгрыванием коллизии некоего анекдотического эпизода, известного практически каждому когда-либо прикасавшемуся к художественному тексту. Здесь мы и позволим себе вспомнить, пожалуй, одну из наиболее сочных сцен сатирического романа «Золотой теленок», где Балаганов и Паниковский распиливают гимнастические гири Корейко в надежде извлечения, в чем они определенно не ведают сомнений, спрятанного там золота. И одновременно позволим себе представить и третье лицо - особенным образом понимающего события читателя. Положим, подобный читатель также определенно не знает сомнений в правильности предположения, признающего гири исполненными из золота или размещающими золото. Защиту такой владеющей им гипотезы означенный читатель и склонен строить следующим образом: Корейко - преследуемый в те времена тайный миллионер и мысль о сохранении сокровищ подобным способом явно посещала голову Корейко. Скорее всего, элементарный дефицит времени или отсутствие нужных возможностей и не позволил ему реализацию такого очевидного проекта, но как таковая идея размещения драгоценностей в предметах обихода - явно разумный выход из положения в тот особенный период, когда собственно обладание богатством и понималось в качестве в известном отношении «преступного» проявления. Фактически основную мысль данной идеи и составляет собой способ укрытия сокровищ в необычном месте, актуальный именно в условиях подобного социального фона. И тогда если Корейко и не удалось утаить золото в гимнастических аксессуарах, то другим естественным для него решением и следует понимать укрытие сокровищ в элементах конструкции немногих обставлявших его жилую комнату предметов мебели или, скажем, проклеивание ассигнаций в качестве основы для обоев вместо традиционнно применяемых газет. Тем более, первая часть дилогии, где завязкой авантюрного сюжета и избран рассказ мадам Петуховой о ее «практичном» способе сохранения сокровищ, именно и «рекомендует» данный вариант, не настолько уж, как могло показаться, и бессмысленный именно на фоне условий того времени. Сколько подобная аргументация вымышленного «читателя» и не представлялась бы абсурдной, но возможно ли ее признание несостоятельной, если все же допустить сопоставление подобных идей с обвинением «врагов народа» на знаменитых «московских процессах», собственно и изобличавшим подсудимых в столь же причудливых «планах» и замыслах?

Однако вслед за подтверждением здесь возможности определенного видения, собственно и обращающегося изображением определенных явлений, не следует ли подвергнуть сомнению и собственно поставленную нами задачу, поскольку собственно источник такой аргументации и представляет собой творческий вымысел? Не следует ли допустить, что в отличие от пропитанного романтизмом художественного вымысла действительное положение уже вряд ли обнаруживает что-либо отвечающее подобной вчерне обрисованной схеме?

В таком случае мы и позволим себе обращение теперь уже к прояснению причин, собственно и вынудивших наше обращение к предмету «эпического кретинизма». Подобной причиной и послужила некая случившаяся с нами история. В обстоятельствах полного отсутствия всякого предубеждения нам и случилось определить в качестве объекта нашего философского исследования, выполняемого посредством ведения базы данных, монографии И.В. Силантьева «Поэтика мотива», тем более что при первоначальном знакомстве монография привлекала и присутствием в ее аналитическом инструментарии методов описания, позволяющих определение как основанные на построении «формул». Мы собственно и обратились к подробному исследованию содержания этой монографии методом составления базы данных, в том числе, и посредством внесения в коллекцию записей базы содержания тех структур содержания, что, собственно, и находили выражение посредством подобных «формул». И вначале наполнение подобных «формул», каким оно и открывалось при избранном нами методе прочтения, не порождало в нас никакого каким-либо образом «окрашенного» понимания: представляемая И.В. Силантьевым посредством подобных формул литературоведческая интерпретация прозы Пушкина, условно говоря, всего лишь позволяла признание состоянием редукции просто до вида подобного рода конструкций. Воспроизводимые в его «формулах» ассоциации явно не выражали ничего иного, помимо собственно свидетельств передачи текстом пушкинской прозы определенных фактов, так или иначе освещавших события, происходившие с героями пушкинского повествования. Но так продолжалось лишь до наступления момента, когда предметом нашего анализа послужил уже фрагмент монографии, где и были представлены «формулы» передающие собой факты, известные из содержания повести Пушкина «Барышня-крестьянка». И здесь нас внезапно и посетило в некотором отношении «озарение», собственно и означавшее, что, скорее всего, подобные «формулы» указывают вовсе и не на «Барышню-крестьянку», но на некое куда более известное явление литературного мира.

Как нам представилось, основой сюжета «Барышни-крестьянки» и следует понимать сюжетную схему неувядающего творения Шекспира «Ромео и Джульетта». Более того, мы дали себе волю несколько отступить, освежив в памяти некоторые ранее предложенные И.В. Силантьевым «формулы», например, выражающие факты, освещающие собой содержание повести Пушкина «Станционный смотритель» и обратили внимание на некоторую близость сюжета данной повести другой известной шекспировской драме, теперь уже «Король Лир». Конечно же, нам сложно было не заметить явления столь любопытной близости сюжетных особенностей текста двух известнейших писателей и мы, в наши дни проверка подобных предположений не предполагает существенных затруднений, предприняли попытку поиска истоков подобного явления уже посредством тех или иных суждений, представленных во всемирной паутине. Поисковый запрос, чьим условием и было определено сочетание выражений «Повести Белкина» и «сюжет Шекспира» и адресовал нас к некоторым материалам, в том числе, получившим и научное признание, явно указывавшим на далеко не случайный характер подобного совпадения. По оценке ряда литературоведов, общий замысел пушкинских «Повестей Белкина» собственно и не предполагает определения в качестве эпического, но определенно и предполагает отнесение к жанру пародии (см. Л-2). Как и указывали некоторые представленные в электронном доступе публикации, замысел А.С. Пушкина действительно следует понимать замыслом пародии, и объектом пародии и следует понимать характерную для пушкинского времени практику копиистического заимствования знаменитых сюжетов, преподносимых либо в иной атрибутике, либо в развертывании на измененном этнокультурном фоне. Более того, в восприятии тех современников-читателей, что и принадлежали кругу друзей Пушкина его «Повести Белкина» именно и слыли пародией, откуда их основное значение и составлял собой не рассказ о событиях сюжета, но намек на некоторое литературное явление.

Однако мы никоим образом не отвергали и оценку, что восприятие тех же «Повестей Белкина» именно в качестве литературной пародии все же следует понимать данным далеко не всякому. И здесь история авторского замысла «Повестей Белкина» непременно и требует дополнения историей восприятия произведения и, возможно, не только в узком смысле слова «историей восприятия» этого произведения. Тогда если абстрагироваться от прямо не очевидной пародийной интонации - а она появляется лишь в случае знакомства с собственно объектом пародии, - то данное литературное произведение все же допускает и понимание тем же изложением в художественной форме историй о, в любом случае, близких реальности обстоятельствах. Тем более, что собственно источником заимствования здесь также служит одновременно и реалистическая и художественно полноценная основа из числа тех сокровищ, что принадлежат числу выдающихся произведений В. Шекспира. Отсюда, если допускать возможность забвения исходно пародийной задачи «Повестей Белкина», то и единственной возможностью восприятия данного произведения как художественного целого и следует определять прочтение в эпическом ключе. Более того, существенно более естественной для художественного восприятия читателя, явно мало погруженного в литературный дискурс, и следует понимать неспособность различения в содержании этого произведения некоей аллюзии, собственно и выраженной в непосредственно его композиции. К тому же и как таковое повествовательное качество текста явно достаточно для понимания данного произведения именно в качестве формы эпического повествования, но не пародии. То есть если пытаться оценить восприятие произведений А.С. Пушкина условным «наивным» читателем, то его и следует определять понимающим их с позиций условной «собственной правоты», где изначально пародийный текст Пушкина явно и представляется эпическим повествованием. Но в любом случае подобное в известном отношении «неразборчивое» отношение к предмету литературных достоинств произведения вряд ли простительно специалисту-литературоведу. Но и свою задачу мы явно видим не в морализации, и потому и ограничимся констатацией в нашем понимании не имеющего объяснения факта - доказательно подтвержденного случая «грубости зрения», именно и характерного специальному подходу, - такого рода факта, что, в нашем понимании, явно исключает любую возможность «прямого» объяснения.

Но «Повести Белкина» в «Поэтике мотива» вовсе не обращаются финальным аккордом в последовательности построения формул своего рода «фактуального» контента, собственно и выражающих собой изображенные в прозе А.С. Пушкина события эпизодического ряда. И здесь в «формульном» представлении фактуального наполнения пушкинской «Пиковой дамы» нам и посчастливилось обнаружить еще один подобный «знаковый» момент. Данный образец пушкинской прозы, хотя его жанровое построение и отсылает к художественным корням в виде мистически окрашенных сказок Гофмана, также наполняет аллегорический, хотя и несколько иного рода смысл. Именно для нашего специфического зрения оказалось достаточным лишь сочетания трех маркеров - использования Германном Лизы «втемную», его веры в существование магических рецептов и склонности к авантюризму, чтобы понять - этот художественный текст и выражает у Пушкина его понимание движения и восстания декабристов как своего рода «идеи и программы». На наш взгляд, подобному пониманию просто и следует проявиться у каждого, способного удержать в памяти историческую фактуру событий периода движения декабристов. Для проверки этой версии, также совершенно неизвестной автору «Поэтики мотива», мы равно же прибегли к возможностям, предлагаемым всемирной паутиной. На удивление, и в подобном отношении нам посчастливилось обнаружить теперь уже любительское литературоведческое изыскание, именно и указывающее на подобное прочтение (см. Л-3)! Однако основание приводимой в данном изыскании версии уже представляло собой факт внешнего сходства некоторых деятелей движения декабристов (П.И. Пестеля) и героя повести Германна. Но если судить с позиций свойственного нам понимания, то более характерным в повести «Пиковая дама» все же следует видеть именно ситуативное подобие «романных» и непосредственно исторических событий или же определяющей их подоплеки. Тогда и в собственно интересующем нас отношении существенным следует понимать подозрение - пушкинский текст уже само собой вряд ли позволяет признание эпическим, когда куда более оправдано его понимание именно как аллегорического …

Если это так, то не следует ли задуматься о придании подобной оценке теперь уже большей основательности, чем это и позволяют два изложенных выше свидетельства? Самое удивительное, путеводной нитью в подобном поиске нам вновь послужили те же «формулы» И.В. Силантьева. Выполненное им и претендующее на академизм исследование не обходится без обращения к анализу и пушкинской «Капитанской дочки». И тогда передающие сюжет «Капитанской дочки» «формулы» точно так же порождают впечатление скрывающегося в тени рассказа Пушкина другого шедевра мировой литературы, а именно - «Дон Кихота» Сервантеса. Здесь непосредственно фигура Гринева, для которого собственно его незамутненная наивность и составляет собой самую надежную защиту и позволяет признание наилучшим основанием для подобной параллели, а не только, скажем, факт опеки Гринева его дядькой Савельичем. К сожалению, здесь мы лишены возможности представления ссылки на развернутый анализ данного предмета, но, самое любопытное, богатства всемирной паутины располагают и одной резонирующей с подобным пониманием интерпретацией, хотя и прослеживающей подобную параллель лишь на уровне эстетического впечатления (см. Л-4). В таком случае мы позволим себе не строить собственных догадок о причине такого удивительного сходства, но, в нашем понимании, чтение «Капитанской дочки» вне соотнесения с параллельными образами «Дон Кихота» явно не позволяет осознание фактически доминирующего смысла собственно пушкинского текста. Тогда дабы закрепить это понимание пушкинского текста, оставшееся у нас по итогам наших изысканий, и определяющее его как даже принципиально чуждый эпическому жанру, но именно и несущий смысл аллегории, мы также изложим наше понимание и представленного в «Поэтике мотива» схематического изложения содержания повести «Дубровский». Но здесь уже такой существенный недостаток наших собственных познаний, как явная ограниченность литературной эрудиции и не позволяет нам подбора каких-либо художественных или аллегорических истоков данного произведения. Мы лишь позволим себе догадку, что определенные странности «художественной ткани» «Дубровского», прежде всего, образ склонного к мистификации благородного разбойника, известная нарочитость сюжета и некоторые другие особенности именно и указывают на аллегорический характер повести. И тогда подобная картина и позволит нам настаивать на неизбежности признания прозаического текста Пушкина как вряд ли позволяющего отождествление в качестве эпического. А.С. Пушкин в прозаическом тексте явно предпочитает говорить с читателем языком аллегории, откуда и причиной распространенного эпического прочтения его произведений и следует понимать недостаток глубины художественного ощущения либо широты кругозора. И одновременно такое «прямое» эпическое прочтение пушкинской прозы также следует понимать вполне естественным для рядового читателя, но и здесь же оно совершенно необъяснимо для специалиста-литературоведа, за исключением, пожалуй, влияния факторов не академического происхождения. Но если исключать внеакадемические формы влияния, и толковать подобного рода «взгляды специалистов» именно как самодостаточные, то подобное отношение явно и позволяет признание как существующее «вне конкуренции» свидетельство действительности предполагаемого нами «эпического кретинизма».

Но чтобы не обращать в голословные уже предложенные нами оценки, мы и позволим себе представление и некоторого «яркого образчика» подобного столь странного эпического прочтения. Предварительно мы лишь позволим себе принесение наших извинений за определенные огрехи приводимой цитаты, странную математику и т.п. Так что же именно И.В. Силантьев и склонен определять как характерные особенности прозы А.С. Пушкина? В частности, подобного рода «характерные особенности пушкинской прозы» он и обнаруживает в следующем:

Встречи в рамках хронотопа на прогулке составляют 4 случая, т.е. 6% рассмотренных событий встреч. При этом внутри группы семантические признаки распределяются следующим образом: встречи в саду, в беседке и у ручья по 50% (по 2 случая на каждый признак); у пруда и под ивою - по 25% (соответственно, по одному случаю). По-видимому, релевантными для семантической структуры мотива в рамках хронотопа на прогулке можно считать первые три признака.

Иными словами, определи Пушкин местом встречи живую изгородь или клумбу, одним этим он и породил бы прецедент очевидного «нарушения» привычной композиционной основы собственной прозы. Перенос центра тяжести в анализе специфики художественного творчества, в самой своей сути фокусирующегося на психологизме ситуации, на подобные признаки явно и исключает признание чем-либо иным, нежели порождением того свойственного психике функционала, что и составляет собой предмет настоящего анализа.

В таком случае реальность манеры понимания, что, на наш взгляд, и допускает отождествление особенному состоянию «эпического кретинизма» и следует характеризовать как в известном отношении «изолирующее буквальное» понимание подлежащего осмыслению предмета. В таком случае, если некоторое повествование собственно и «скроено» по законам эпического порядка построения, то тогда подобного рода отсутствие распространяемой на эпическое построение рефлексии и порождает эффект восприятия аллегории в качестве «прямой речи».

Если наш анализ уже подходит к той стадии, на которой нам и открывается возможность осознания не обязательного понимания «прямой очевидности» в качестве собственно «прямой» очевидности, то тогда и следует напомнить ряд случаев, когда вполне претендующее на серьезность понимание действительности и допускает попадание в подобную ловушку. Естественно, здесь следует напомнить известнейшие заблуждения прошлого, казалось бы, именно и основанные на «прямой» очевидности. Те же представления о вращении Солнца вокруг Земли, положение аристотелевской физики, утверждающее существование естественного свойства замедления или «очевидная глазу» неизменность биологических видов явно и позволяют признание порождениями «эпической» манеры восприятия действительности. Для гравитационно зависимого человека совершенно естественно именно земную твердь и определять центром мироздания и вообще предполагать тяжесть «как таковой» тяжестью, а не нахождением тела в определенного рода поле. Точно так же и послужившая началом алхимии идея беспредельности превращения веществ, лишь впоследствии получает опровержение в представлении о существовании веществ, исключающих возможность химического преобразования, напомним, «химических элементов». Перечисленные здесь примеры и следует характеризовать как указывающие на понимание мира «таким, какой он есть», иными словами, исключающими даже собственно соблазн формулировки идеи, что непосредственно природа того или иного эффекта принадлежит нечто, не составляющему собственно «специфику» подобного эффекта. Подобным образом и попытки вывода материальной действительности в форме живой материи «из-под власти идеального начала» в виде логических начал генетики также следует понимать попыткой эпической абсолютизации видимого наличия в отсутствие любой возможной скидки на фактор обусловленности предъявленной реальности нечто имеющим место вне самой присущей ей предъявленности.

Иными словами, идея «прямой предъявленности» и допускает определение именно в качестве той характерной манеры осознания, что и признает возможность осознания ситуации лишь непременно ситуацией своего рода «прямой» демонстрации некоей действительностью некоторой характерной ей «очевидности». В этом свойственном ему понимании человек и разделяет некоторую, как ему представляется, вполне очевидную идею способности природы изображать себя «такой, как она есть», вне даже допущения мысли о том, что такое «как есть» способно представлять собой отражение или проекцию чего-либо, что определенно и не предполагает какого-либо «прямого» проявления. Если обратиться уже к нашему времени, где, казалось бы, науке удалось овладеть чуть ли не всеми, какими возможно тайнами природы, такого рода понимание ситуации «просто очевидной» допускает пояснение на примере характерного истолкования действия механизма цветового зрения. Распространенное понимание и исходит из существования специфики цвета именно в самой действительности и далее уже ее «воспроизводства» психикой. Однако несмотря даже на существование развитой практики колориметрии, существо феномена цветового зрения следует видеть в том, что собственно психика под воздействием стимуляции в виде определенных частот электромагнитного излучения формирует сугубо собственный идентификатор реальности этого внешнего излучения, что и обращается специфическим функционалом «окрашенности». И одновременно непосредственно физическое взаимодействие поля и материи никоим образом и не формирует никакого эффекта окрашенности, только тогда и позволяющего воспроизводство, когда в мире уже и объявляется психика, но и одновременно оно же располагает и возможностью формирования спектрально специфических эффектов излучения, поглощения или переизлучения. Иными словами, познание, явно обнаруживающее на пути своего развития способность к титаническим достижениям, также одновременно лишено способности устранения пелены некоторых заблуждений, часто заметных и невооруженному глазу.

Точно так же обязательным предметом рассмотрения настоящего анализа следует понимать и восприятие содержания некоторых инструментов социального убеждения именно в качестве «прямой речи». Ту же религию, если обратиться к постановке вопроса ее социального и психологического значения, следует понимать творцом определенных стереотипов и средств компенсации, естественно, лишающихся действенности в случае лишения религии ее мистического наполнения. Но вряд ли каждый адепт религии и позволяет признание как воспринимающий основы собственной религиозности именно как недвусмысленное содержание «прямой речи». Для весьма и весьма многочисленной части верующих ценность религии и составляет «собственно вера» вне всей той наличной атрибутики, чем и наполнена подобная вера «как вера», если и исходить из такой меры, как корпус содержания священного предания. И именно в интересующем нас смысле, ввиду явной эпической идеалистичности религии, подобная позиция и представляется более рациональной: религия не позволяет «прочтения» именно как «прямой» текст. Или, если позволить себе следование предложенной Григорием Паламой интерпретации, то религия исключает принятие посредством усвоения «светского знания», по существу, отчужденного от религии как таковой. Если вернуться тогда к предмету нашего анализа, то религиозные представления и следует видеть неким богатством содержания, явно закрытым перед какой-либо возможностью эпического прочтения. Тем не менее, в росписи некоторых средневековых соборов присутствуют и такие сюжеты фресковой живописи, на которых господь Бог именно и вручает излюбленному им праведнику «ключи от рая». Отсюда и ту часть аудитории, в чьем понимании религиозное чувство и обращается идеей «доступа в рай посредством открытия ворот» и следует понимать первопричиной предмета нашего анализа.

Представленные выше аргументы и позволяют признание спецификой «эпического кретинизма» непременный принцип понимания возможности «только в качестве возможности», содержания «только в качестве комплекса прямых свидетельств», обстоятельств «только на положении прямо предъявляемого наличия» и даже понимание аллегории непосредственно «прямодействием» на условиях изгнания из подобного понимания любой позволяющей ее выделение метафоричности.

Однако и наш собственный тезис, определяющий предмет «эпического кретинизма» никогда не интересовавшим мыслителей мы также с полным основанием имеем право определить и тем же самым проявлением «эпического кретинизма». «Эпический кретинизм», если он на протяжении предшествующей истории познания и не порождал «прямого» или концептуально адресованного интереса, то, все же, позволял обращение и предметом сопряженного, опосредованного или, так или иначе, косвенно выраженного интереса. И именно случай фактического выделения особенного состояния «эпического кретинизма» на положении предмета косвенного интереса и следует признать основанием для представления, на наш взгляд, наилучшего определения искусства, предложенного Н.К. Крупской. В силу некоторых характерных особенностей подобного определения наилучшим вариантом его представления и следует понимать одно лишь прямое цитирование:

«...Как-то пошли в маленький театр неподалеку от нас и остались очень довольны, - сообщает Надежда Константиновна матери Владимира Ильича. - Публика была чисто рабочая, с грудными младенцами, без шляп, разговорчивая, живая. Интересна была непосредственность, с какой публика реагировала на игру. Аплодировали не хорошей или дурной игре, а хорошим или дурным поступкам. И пьеса была соответствующая, наивная, с разными хорошими словами, приноровленная под вкус публики. Получалось впечатление чего-то очень живого, непосредственного».

Иными словами, способность восприятия искусства явно и не предполагает рассмотрения собственно в качестве прямой и непосредственной способности «восприятия» искусства. Напротив, здесь явно следует подразумевать и характерное «рабочей публике» восприятие искусства - именно восприятие «поступка героя», и возможность характерного «буржуазной публике» восприятия искусства, оценки искусства непременно в особенном качестве «игры актера». Это явно куда более совершенное определение, нежели близкое ему по духу разделение эстетического артефакта на предметные специфики эстетической формы и предметного содержания, - поскольку «игра актеров» и предполагает достижение состояния предельной идентичности, «настоящей дьявольской позы», так удававшейся гению подобной позы Ф.И. Шаляпину. Однако именно «эпический кретинизм» и следует понимать той практикой, что непременно и предполагает предпочтение такому углублению некоей его явной альтернативы - поиска эпической согласованности, представления, принуждающего рассказ к обретению качества эпической завершенности, законченности «как рассказа». В силу этого «эпический кретинизм» и следует понимать нечто противопоставленным абстрактному искусству и поиску «идентичности жеста», как бы вырывающемуся из нагромождения сюжета. Из подобного требования и вырастает не только претензия религии на «всезнание» (а к чему религии именно всезнание?), но и установка всевозможных форм «реализма» на обретение художественным произведением непременно пейзажной буквальности. В когнитивной схеме «эпического кретинизма» и следует понимать невозможным иной вариант осознания, помимо предполагающего воплощение посредством «развернутого как рассказ» повествования, дабы подобная «широта охвата» и выстраивала бы «целый мир», раскрывающийся для погружающегося в него сознания.

Напротив, осуждаемая Крупской «буржуазность» искусства предпочитает во всяком раскрываемом ею объекте предполагать именно иерархию смыслов, что непременно разрушает принцип «целостности рассказа». Гиря не только позволяет понимание укрытием для «презренного металла», но и предполагает определение критерия эффективности собственно подобного способа утаивания, не просто тождественного возможности «реализации укрытия». В таком случае «эпический кретинизм» и позволяет понимание порождением следующей возможности выбора - отделения такой формы притяжения, как содержательная завершенность от открывающейся перспективы, расширяющей обзор незавершенности, где именно кретинизму и характерна постановка акцента на придании законченности доступному на некоторый момент корпусу содержания. Для «эпического кретинизма» сам собой некий корпус содержания и обращается тем раздражителем, что и вынуждает обращение художественного и даже далекого от художественного объекта непременно нечто целостным. Очевидным проявлением подобной интенции мы и позволим себе определить ту же «неотделимую» от манеры мышления И.В. Силантьева практику объединения в его поиске сюжетных «формул», одновременно принадлежащим и законченным и опубликованным, и - так и незаконченным фрагментам пушкинской прозы. В понимании этого представителя в известном смысле «ретроградной науки» подобные фрагменты и неспособно отличать ничто иное, помимо собственно и открытого «прямому считыванию» содержания. В подобном отношении «эпический кретинизм» и позволяет признание своего рода «идолопоклонством» «полотну изложения» в противовес склоняющемуся к фрагментации выделению неоднозначности.

Но почему тогда эпическую реализацию и отличает такая особенность, как несомненная «окончательность как реализации» и почему она непременно препятствует любому расширению пределов подобной в ее понимании «только явной» реализации? Скорее всего, источником подобного рода косности и следует понимать природу эпической реализации, собственно и предполагающей обозначение посредством связного повествования. Стоит лишь в чем-то пренебречь подобной установкой, положим, обратиться к конструированию понятия не как знака, но уже как нечто «действующей схемы» и здесь эпическая реализация и терпит очевидное фиаско. Эпическая реализация - это не просто изложение, но и непосредственно «мышление изложением», та непременная практика построения развертки, где и собственно маркер - непременно нечто объем определенным образом совершаемых действий, собственно и служащий здесь средством формирования обозначаемой посредством подобного изложения «реальности». Для «Поэтики мотива» представленные там и собственно и формализующие содержание пушкинской прозы «формулы» именно и предполагают ту придаваемую им специфику, что как таковые события повествования и следует определять как то нечто, что и обеспечивает герою совершение того или иного определенного действия. Герой здесь как бы утрачивает всякую возможность приостановки хода событий, оценки обстоятельств и анализа собственно содержания возможного поступка. Согласно условиям, определяемым непосредственно эпической формой представления содержания, ее условный «актант» непременно «вовлечен» в течение событий, и для него также явно невозможно и присутствие в состоянии как бы «задержки» действия, откуда, собственно, и могла бы исходить возможность множественной реакции - от резко эмоциональной причастности до сугубо пассивной индифферентности. В смысле же эпической реализации рассказ знает лишь единственное предназначение - объединение неразрывно целостной картины обстоятельств посредством единой нити действия. Отсюда «эпический кретинизм» и допускает определение как нечто жесткое следование «логике рассказа», своего рода условной песне, не знающей возможности забвения хотя бы одного из слов текста. Именно поэтому и осмеиваемый в «Похождениях Швейка» капрал наделен обликом «покорного слушателя» рассказа, что его исключительно и отличает способность осознания рассказа в целом, но не интонации, слов в их качестве понятий или манеры изложения. В смысле «логики» эпической реализации предание - это именно «Предание» с большой буквы, что и ограничивает его понимание исключительно формой «неразрывного» предания, рассказа в его завершенном единстве, но - не понимания объемом информации, образованным множеством свидетельств, конкретно направленным именно на множество частных фактов.

В таком случае «эпический кретинизм» и допускает понимание непременным предпочтением повествовательной гармонии, предпочтением в пользу признания правомочности лишь непременно «истории», например, той же истории о владевшем Корейко намерении укрытия золота в гирях. Но допускает ли подобная оценка «эпического кретинизма» и признание достаточной для построения окончательной модели этого явления? Тогда чтобы понять уровень достигнутого в настоящих изысканиях прогресса, мы и позволим себе напоминание Митрофанушки, «великого до историй охотника». Если и позволять себе следование столь приятной для последнего логике, то действительность именно тогда и допускает признание «действительностью», когда и обнаруживает способность явления к заявлению себя «целостной как история». И тогда и значимость эпического не будет допускать отождествления в качестве возможности охвата нечто набросанного в нем россыпью «массы интересного», но и обнаружит свойство быть равновеликой способности некоей истории являть себя целостной «как история», обнаруживать себя в качестве нечто наделенного началом и приходящего к завершению. В таком понимании и «богатство Корейко» способно представлять собой «богатство» лишь в обретении в качестве богатства «с собственной историей», той истории, что и замыкает собой интригу «припрятывания» богатства. Не создавая никакой «истории богатства» богатство и не позволяет отождествления собственно «богатству»; а где такое «богатство» как бы и «не обращается» богатством, там оно и не позволяет определения подлинно богатством. Именно специфическая составляющая подобного рода любопытной «интегральности» и позволяет предположение, что для «эпического кретинизма» основания картины мира и находят воплощение не в предметных, но в событийных началах, причем не в репрезентации событий в формате изолированных «происшествий», но именно в формате всегда состоявшихся и непременно достигающих финала «историй».

Если подобные оценки справедливы, то - что именно и следует понимать той самой недвусмысленной причиной принижения юридических принципов на фоне явно противопоставленного ему возвышения евангельской притчи? Источником порождения подобного дисбаланса ни в коей мере и не следует понимать «влияние мистики», но такой дисбаланс именно и следует определять как порождение той манеры понимания реальности, для которой увиденное и будет предполагать понимание лишь на условиях непременного преображения в комбинацию повествовательного ряда. В подобном отношении даже и собственно квалификацию утверждения как состоятельного в качестве утверждения и следует определять посредством той же «доступности для представления посредством повествования». Здесь как таковой фактор и позволит низведение едва ли не до уровня блефа, когда, напротив, именно казус и претерпит выдвижение на первый план именно в силу «утверждения в правах казуса». И именно в подавлении фактора казусом прецедентное право и торжествует над континентальным. И факт подобного дисбаланса определенно и обнаружит принципиальность - мир прецедентного права как бы более «естественный», нежели мир его нормативной контрверсии.

Но тогда чем же именно и следует понимать собственно «эпический кретинизм» уже в качестве свидетельства торжества события как утверждающего мир начала? «Эпический кретинизм» и следует определять как гипертрофированную трактовку самоё события как событийного начала, или - как «события рожденного событием», или, как сказал бы И.В. Силантьев, события «вышедшего из препозиции и утилизированного постпозицией», события, не знающего несобытийного «притока» и не предполагающего внесобытийного «стока». Для «эпического кретинизма» мир и не предполагает иного устройства, кроме как представления «погрязшим» в событийности, причем не просто как в позиции фокуса внимания, но именно как в своего рода «событийном субстрате» реальности. Неактивного нет, все - непременно актуально, таков ведущий принцип «эпического кретинизма»; эпический кретинизм, таким образом, это актуалистская бритва Оккама, мир, исключающий всякое подспудное и знающий лишь собственно действующее. Но здесь нам и следует ограничиться оценкой, что «эпический кретинизм» и следует видеть той мистической «реалистичностью», что непременно и исключает действительное на положении «не состоявшегося», с какой бы стороны к нему не пытаться подойти. Нам и дано рассуждать и видеть мир лишь «окунувшись» в событие, и никаким иным образом; если мы и находимся в состоянии жесткого «погружения» в событие, то мы и лишены какой-либо возможности «прикосновения» к аллегории. Для подобного понимания Христос лишь буквальным образом видится «идущим по воде», может быть, не зная за собой никакого олицетворения «торжества духа».

Исходя из этого «эпический кретинизм» и позволяет определение именно как тот самый событийный гиперреализм, который никоим образом и не есть реализм. Согласно установке, собственно и определяемой «эпическим кретинизмом» одно только событие в силу его неотъемлемой брутальности и позволяет признание как являющее реальность. Примером же «эпического кретинизма» теперь уже «на философском поле» и следует понимать постановку «психофизической проблемы» - если имеет место психическая реакция, то ей непременно следует предполагать и сопоставление определенного аппаратного средства реализации; иными словами, если где-то и обнаружилось золотишко, то оно непременно и требует утаивания в гирях. Иными словами, «эпический кретинизм» и следует определять как поиск реальности в ее предельном, не затеняемом и не рассеиваемом измерении, это поиск той предельной реальности, которая может и не обладать способностью воплощения в предельной форме, но которой, тем не менее, адресована вкусовая установка ее осознания именно в подобной форме предельности. Иными словами, эпический кретинизм - это вкусовое по своей природе ожидание недвусмысленности, запрограммированности, - миллионеру Корейко и следует вести себя подобно собаке, зарывающей не съеденную кость в землю; это - мир моностратегии, где стратегия - все, а предметная детализация - фактически ничто. Тем не менее, хотя данным рассуждением мы все же и пытаемся определить «эпический кретинизм», но мы его как бы и не определяем, но не более чем декларируем его реальность, как бы склоняясь перед собственно эпическим кретинизмом в его всеутверждающей способности навязывания определяемых им принципов. Но, строго говоря, эпический кретинизм это, прежде всего, искаженная («перекошенная») онтология, мир, в отношении которого неправильно задана пропорция основных онтологических классов, мир господства случая, попирающий мир действительности состояния. Отсюда «эпический кретинизм» и позволяет понимание превалирующей деятельностной прерогативой, что как бы «ледоколом деятельности» и разламывает «лед возможности», что явно практично для ситуации повседневности, но вряд ли сколько-нибудь достаточно для ситуации познания. Таким образом, «эпический кретинизм» и следует определять как попытку распространения здравосмысленной установки во все сферы, в том числе, и характерно закрытые для ее задания.

Однако чему же именно все же мы адресуем предпринятый здесь анализ «эпического кретинизма»? Как ни странно, но основным предназначением данного анализа мы и склонны определять своего рода самокритику, устранение в самих себя негативного влияния пленения и порабощения сознания повествовательной фикцией. Рассказ для нас, как и для человека вообще - это отнюдь не нечто заключающий собой некоторый объем информации контейнер, но, скорее, инструмент целеустановки интереса - рассказ таков, что он исключает ту версию финала, что неспособна предполагать схождения рассказа «как рассказа» и, отсюда, рассказ и не позволяет не предполагать и согласия с «логикой рассказа». Напротив, как видит наше понимание, «оковы рассказа» в любом случае предполагают их разрушение; рассказ явно позволяет понимание не более чем инструментом, средством построения пространств, что, собственно, и создают возможность проявления себя «трезвому уму». Отсюда и повествователя следует понимать не более чем официантом, но не кормящей с ложечки нянькой, и тогда и структуры ассоциации собственно повествования и следует рассматривать лишь как вспомогательные средства построения «внутреннего мира».

01.2015 г.

Литература

1. Силантьев, И.В., «Поэтика мотива», М., 2004
2. Елиферова, М. В., "Повести Белкина" в контексте раннего восприятия Шекспира в России
3. Кичатов, Ф. З., Что скрывается за фантастической фабулой "Пиковой дамы"?
4. Sorokin -Drug Rafieva, Сентиментальный дон-кихот и другие обитатели русского Шенди-Холла
5. Шухов, А., «Теория здравосмысленных решений», 2004
6. Шухов, А., «Фикция позитивной интенции», 2008

 

«18+» © 2001-2019 «Философия концептуального плюрализма». Все права защищены.
Администрация не ответственна за оценки и мнения сторонних авторов.

Рейтинг@Mail.ru