раздел «Философия сознания»

Эссе раздела


Сознание в статусе «надформы» интеллекта


 

Достаточность функциональных проявлений сознания для его систематической реконструкции


 

Теория здравосмысленных решений


 

Онтологический статус психики и его оценка академической философией


 

Психика или сознание? Карта позиций по проблеме когнитивного процесса


 

Феноменология образа


 

Базисные эмоции, сложные эмоции, Макиавеллистские эмоции


 

Эмоции рационального происхождения


 

Ошибка истолкования философского материализма как источника механистической трактовки предмета «сознания»


 

Сознание


 

Тройная миссия сознания


 

Моделирование субъективной реальности


 

Единство «пространства понимания»


 

Понятие «мышление» в свете функциональной нагруженности


 

Чувство прекрасного


 

Эпический кретинизм


 

Навык прочтения - напрасный дар познания


 

Метапредставления у животных: мнение скептика


 

Материя и сознание


 

Первичность материи и вторичность сознания


 

Эпический кретинизм

Шухов А.

Здесь мы позволим себе использование неизвестного ранее в строгом значении понятия «эпический кретинизм», применяя его при отождествлении некоторого состояния или особенного функционала интеллекта, с одной стороны вполне достаточного, с другой - равно характерно ограниченного. То есть это состояние интеллектуального развития притом, что оно не свидетельство психической патологии, оно же - прямое свидетельство и той ограниченности развития психики, что исходит из когнитивной природы. Так, здесь возможна оценка, что случай «эпического кретинизма» - состояние следования мышления тем практикам синтеза нового знания, когда вновь обретаемому знанию дано обнаружить и некие характерные несовершенства - что в части рациональности способов его получения, что в содержательной достаточности формируемых представлений. Если упростить, то носитель «эпического кретинизма» - носитель тем особенного интеллекта, достаточность которого и ограничена не более чем пределами способностей построения силлогизма и формулировки осмысленного ответа. Равно если данную форму интеллектуальности определять в свете представлений философской эпистемологии, прилагая такую меру, как простая состоятельность психических реакций, то это состояние равнозначно наличию достаточного мышления или функционала сознания при одновременном отсутствии такой достаточности тогда уже под углом зрения как бы «глубинных» проекций идей, порождаемых в этом мышлении. Кроме того, в смысле теории познания существенно и то, что «эпическому кретинизму» дано представлять собой то состояние когнитивной функции, что и по сей день не удостоено должного исследования хотя бы и каким-либо из направлений познания, а потому и не обретшее ни подобающей типологии, ни формального определения. Отсюда настоящий анализ и подобает ограничить постановкой задачи не более чем косвенного описания особенного состояния или функциональности психики, именуемого нами «эпический кретинизм», что, на наш взгляд, достижимо посредством построения картины явлений, либо связанных с таким состоянием, либо замкнутых на него. Тем не менее, на уровне предварительной оценки возможно предложение и такой характеристики «эпического кретинизма» как отождествление в значении наклонности носителя высокоразвитого интеллекта к «весьма странному» способу осознания пародийного текста посредством осознания и не иначе, как в эпическом ключе.

Благодаря выбору настоящей исходной позиции, заданной, главным образом, формулировкой его предварительного определения нам доступна и постановка такой задачи, как выполнение неких подготовительных операций теперь для формулировки и некоего общего определения «эпического кретинизма». Череду этих операций и подобает начать рассмотрением той весьма любопытной специфики, что если корпусу научного познания и не дано заключать собой определения или описания «эпического кретинизма», то этому не дано означать и отсутствия такого описания где бы то ни было. Так, если учитывать реальность тех впечатлений, чем не бедствует обыденный опыт, то «эпическому кретинизму» дано ожидать признания и как столь широко бытующей особенности индивидуальной психологии, что, в частности, такого рода «индивидуальный психотип» не оказался обойденным то и вниманием художественной прозы. Прямое подтверждение настоящей оценки - тот известный пример, можно сказать, образца прозы, пусть и относящегося к разряду характерно «брутального» стиля повествования, но одновременно раскрывающий и недвусмысленно прозрачную картину проявления такого рода специфики человеческого интеллекта. На роль такого примера и дано претендовать знакомому по «Похождениям бравого солдата Швейка» эпизоду конвоирования капралом компании в составе Швейка и его приятеля вольноопределяющегося. Интригу данного эпизода, которую, если последовать присущему нам пониманию, отличает и явная полнота подобающего объема свидетельств, хотя, тем не менее, и отчасти затянутого, дано образовать явлению как бы «неподдельного интереса» капрала к историям, сложенным на манер классической в таком жанре юморески Марка Твена «Как я редактировал сельскохозяйственную газету». Иными словами, художественная проза далеко не бедна такого рода характерно насыщенными описаниями явления, характеристика которого в нашем понимании это и награждение его именем «эпического кретинизма».

Тем не менее, таким иллюстрациям вряд ли обнаружить то качество, как сообщение неких формальных посылок или оснований для построения теоретического определения эпического кретинизма, откуда нам подобает исполнить и данное выше обещание представления специфики такого явления теперь посредством показа и более широкого круга его проявлений.

То есть - нам подобает дополнить два упомянутых нами эпизода равно и столь известной в корпусе литературы картиной одной весьма и весьма популярной анекдотической ситуации. Конечно, здесь подобает напомнить одну из наиболее сочных сцен сатирического романа «Золотой теленок», где Балаганов и Паниковский распиливают гимнастические гири Корейко в надежде извлечения, в чем им не дано испытывать и тени сомнения, укрытого в толще гирь золота. Но одновременно здесь правомерно представить и некое третье лицо - особенным образом понимающего события читателя. Положим, подобный читатель также характерно уверен в правильности предположения, признающего гири исполненными из золота или укрывшими золото. Защиту такой владеющей им гипотезы этот читатель тогда уже склонен строить равно и подобным образом: Корейко - преследуемый в те времена тайный миллионер и мысль о подобных приемах сохранения сокровищ, конечно же, посещала и голову Корейко. Скорее всего, элементарный дефицит времени или нужных возможностей и помешал ему в реализации столь очевидного проекта, но и сама идея размещения драгоценностей в предметах обихода - непременно разумный выход из положения в тот особенный период, когда и само обладание богатством понималось в значении «преступного» проявления. Фактически принципиально существенный замысел в этом случае и дано составить идее подбора для укрытия сокровищ некоего неожиданного места, что обретало актуальность в условиях подобного рода социального фона. И если Корейко и не удалось утаить золото в гимнастических аксессуарах, то другим естественным для него решением следует понимать укрытие сокровищ в элементах конструкции немногих обставлявших его жилую комнату предметов мебели или, скажем, проклейку ассигнаций в качестве основы для обоев вместо традиционно применяемых газет. Тем более, первая часть дилогии, где завязкой авантюрного сюжета равно избран рассказ мадам Петуховой о ее «практичном» способе сохранения сокровищ, непременно «рекомендует» и такого рода вариант, не настолько уж, как могло показаться, и бессмысленный на фоне условий того времени. Тогда сколько бы такая аргументация вымышленного читателя и не представлялась бы абсурдной, но ей также вряд ли дано предполагать признание и вовсе несостоятельной, если сопоставить подобные идеи тогда же и с обвинением «врагов народа» на знаменитых «московских процессах», собственно и изобличавших подсудимых в столь же причудливых «планах» и замыслах.

Однако если даже эпизодам из вымышленных сюжетов и дано послужить подтверждением предлагаемого нами видения, то, тем не менее, этому не дано исключать сомнения и в как таковой постановке задачи, поскольку пока что реально нам дано располагать лишь таким источником подобающей аргументации как тот же творческий вымысел. На самом деле, возможно ли предположение такого непременного подобия пропитанного романтизмом художественного вымысла тогда уже и нечто действительного положения, равно отвечающего и такого рода схеме?

Здесь нам и подобает перейти к изложению тех непосредственных причин, что и подтолкнули нас к попытке анализа такого мало привлекающего внимание явления, как «эпический кретинизм». Роль такого рода причин дано было принять на себя тогда уже следующим обстоятельствам - сугубо случайно и вне предубеждения мы избрали объектом философского исследования, опирающегося на использование аппарата баз данных содержание монографии И.В. Силантьева «Поэтика мотива», тем более что метод анализа в данной работе заключался и в построении неких «формул». В том числе, исследуя ее содержание, мы прибегали к пополнению коллекции записей базы данных структурами содержания, собственно и предполагавшими отображение посредством такого рода «формул». И поначалу наполнение формул, образуемых в этой работе, каким ему и дано было открываться при избранном нами методе прочтения, не порождало в нас и тем или иным образом «окрашенного» понимания, - литературоведческая интерпретация И.В. Силантьевым прозы Пушкина посредством предлагаемых им «формул» выглядела не более чем редукцией до уровня формальных конструкций. Ассоциации, воспроизводимые такого рода «формулами» явно не выражали то и чего-либо помимо указания ими на передачу посредством текстов прозы Пушкина тех или иных фактов, тем или иным образом освещавших события, происходившие с героями пушкинского повествования. Но так продолжалось лишь до наступления момента, когда предмет нашего анализа дано было составить равно и фрагменту монографии, что включал в себя и те «формулы», что передавали собой равно же и набор фактов, извлеченных из повести Пушкина «Барышня-крестьянка». И здесь нас внезапно и посетило в известном смысле «озарение», собственно и означавшее, что, скорее всего, подобным формулам и дано указывать далеко уже не на «Барышню-крестьянку», но явно же и на некое куда более известное явление литературного мира.

Как нам довелось осознать, в основе сюжета «Барышни-крестьянки» все же дано лежать тогда же и сюжетной схеме неувядающего творения Шекспира «Ромео и Джульетта». Более того, вслед за этим мы дали себе волю переосмыслить и ряд иных представленных ранее в работе И.В. Силантьева «формул», к примеру, выражающих факты, фиксирующие сюжетные построения в повести Пушкина «Станционный смотритель», что, на наш взгляд, явно созвучна и иному творению Шекспира, другими словами, драме «Король Лир». Конечно, нам сложно было не выразить изумления и как таковым фактом столь любопытной близости сюжетных особенностей текста двух известнейших писателей и мы, в наши дни проверка подобных предположений уже не предполагает особых затруднений, предприняли и попытку поиска истоков такого явления посредством тех или иных суждений, доступных из кладезей всемирной паутины. Тогда заданному нами поисковому запросу на сочетание выражения «Повести Белкина» и «сюжет Шекспира» и дано было адресовать нас к целому ряду материалов, в том числе, получивших и научное признание, прямо указывающих и далеко не на случайный характер подобного совпадения. По оценке ряда литературоведов, общий замысел пушкинских «Повестей Белкина» собственно и не предполагал его определения как эпического, но определенно принадлежал не иначе, как жанру пародии (см. Л-2). Как это следовало из найденных публикаций, как таковой замысел Пушкина и подобает расценивать как замысел пародии, где объектом такой пародии дано предстать и характерной тому времени практике копиистического заимствования известных сюжетов, преподносимых либо в иной атрибутике, либо в развертывании на измененном этнокультурном фоне. Более того, в восприятии современников-читателей, принадлежавших кругу друзей Пушкина его «Повести Белкина» непременно и слыли пародией, откуда их основное значение и обращалось не рассказом о событиях сюжета, но намеком на некое литературное явление.

Другое дело, что вряд ли уместно отрицание очевидности положения, что не стоит настаивать и на разумности оценки, определяющей всякую форму восприятия «Повестей Белкина» то непременно означающей и форму восприятия литературной пародии. Или - историю становления авторского замысла «Повестей Белкина» подобает дополнить тогда уже и историей восприятия этого произведения, причем, возможно, не только в узком смысле слова как «историей восприятия». Здесь если абстрагироваться от прямо не очевидной пародийной интонации - а ей дано возникать лишь в случае знакомства с объектом пародии, - то данное произведение не исключает и оценки как изложение в художественной форме историй, в любом случае, о нечто близких реальности обстоятельствах. Тем более что и как таковой источник «заимствования сюжета» - своего рода «проверенная жизнью» схема сюжетной интриги, столь долгое время сохраняющая близость сердцу читателя или зрителя. Тогда если оставить в стороне предмет исходно пародийной задачи «Повестей Белкина», то единственная возможность восприятия этого произведения как художественного целого и тогда и есть его прочтение и не иначе, как в эпическом ключе. Более того, для читателя, не ведающего о реалиях мира литературной интриги куда как естественна и сама неспособность к различению в содержании этого произведения той же присущей ему аллюзии, средством воплощения которой дано предстать и как таковой композиции произведения. К тому же, здесь как таковому качеству повествования дано порождать и ощущение достаточности этого произведения то и в его роли эпической повести, но никак не пародии. Или - если предполагать и своего рода возможность «оценки произведения А.С. Пушкина наивным читателем», то за ним и правомерно предполагать ту своего рода условную «правоту», где изначально пародийный текст и обретает комплекс достоинств эпического повествования. Другое дело, что подобного рода «неразборчивому» отношению к предмету литературных достоинств произведения вряд ли простительна и принадлежность какому-либо из специалистов-литературоведов. Однако же наша задача, - она ни с какой точки зрения не заявление упреков морального характера, что и вынуждает нас ограничиться констатацией, на наш взгляд, совершенно необъяснимого факта - доказательно подтвержденного случая «грубости зрения», присущего всяким образом специальному подходу, - что, как можно предположить, не исходит из наличия и какой-либо «простой» причины.

Однако «Повести Белкина» в «Поэтике мотива» - все же далеко не финальный аккорд предпринятого там синтеза формул, определяющих те или иные повороты сюжета, материал для которого в обилии дано содержать различного рода сюжетным сценам, заимствуемым в прозе А.С. Пушкина. В том числе, материалом для построения подобных «формул» дано предстать и сюжетным эпизодам «Пиковой дамы», чему, как оказалось, доводится таить в себе и столь же любопытный «знаковый» момент. Данный образец пушкинской прозы, хотя его жанровому построению и дано отсылать к художественным корням в виде мистически окрашенных сказок Гофмана, также предполагает наполнение неким аллегорическим, хотя и характерно иного рода смыслом. Здесь нашему специфическому «зрению» оказалось достаточным заметить лишь удивительное сочетание трех маркеров - использования Германном Лизы «втемную», его веры в существование магических рецептов и склонности к авантюризму чтобы тогда уже понять следующее - такой художественной форме дано выражать у Пушкина его понимание движения и восстания декабристов как своего рода «идеи и программы». На наш взгляд, подобному пониманию прямо подобает отличать и едва ли не каждого, кому дано удерживать в памяти историческую фактуру событий времен движения декабристов. Тогда, дабы удостовериться в нашей догадке, также совершенно неизвестной автору «Поэтики мотива», мы равно употребили возможности, что открываются теперь при доступе к всемирной паутине. На удивление, и здесь нам довелось набрести на любительское литературоведческое изыскание, собственно и указывающее на подобное прочтение (см. Л-3)! Тем не менее, основную идею этой найденной нами версии довелось составить иной специфике - факту внешнего сходства отдельных деятелей движения декабристов (П.И. Пестеля) и героя повести Германна. Тем не менее, если исходить из нашей оценки, то повести «Пиковая дама» все же более характерно ситуативное подобие «романных» и тех же исторических событий или определяющей их подоплеки. Тогда с точки зрения составившей предмет настоящего анализа постановки вопроса и оправдано то подозрение, а не подобает ли и как таковой текст пушкинской прозы то никогда и не расценивать как эпический, но в любом случае и ожидать от него аллегорических смыслов?..

А теперь, если задаться целью подведения и более основательной фактической базы под нашу «нечаянную гипотезу», то - чему именно и довелось бы придать подобной оценке тогда и куда большую обстоятельность? Самое любопытное, что и в этом нам смогла способствовать такая «путеводная нить», как «формулы», определяемые в работе И.В. Силантьева. Этому исследованию, построенному не иначе, как с претензией на академизм, сложно обойтись и без обращения к анализу пушкинской «Капитанской дочки». И в этом случае тем формулам, что И.В. Силантьеву доводится относить теперь уже к поворотам сюжета «Капитанской дочки», равно дано указывать и на такой шедевр мировой литературы, как «Дон Кихот» Сервантеса. Или, другими словами, здесь фигура главного героя Гринева, для которого той же его незамутненной наивности и дано составить собой равно же средство и наиболее сильной защиты, и составляет собой наилучшее основание для проведения подобной параллели, а не только, скажем, факт опеки Гринева его дядькой Савельичем. Но, к сожалению, здесь нам не посчастливилось с возможностью подбора ссылки на какой-либо развернутый анализ подобного предмета, хотя в анналах всемирной паутины также можно обнаружить и некую интерпретацию, все же как-то резонирующую с таким толкованием. Другое дело, что в этой публикации подобной параллели и дано быть прослеженной лишь на уровне эстетического впечатления (см. Л-4). Собственно поэтому мы и позволим себе не строить наших собственных догадок в отношении возможной причины столь удивительного сходства, но, в нашем понимании, чтение «Капитанской дочки» вне соотнесения с параллельными образами «Дон Кихота» явно будет исключать осознание фактически и доминирующего смысла то и как такового сюжета А.С. Пушкина. Тогда дабы закрепить подобное понимание основного смысла пушкинской прозы, порожденное у нас знакомством с анализом этих замечательных произведений в исследованиях по литературоведению, нам равно подобает изложить и наше понимание представленного в «Поэтике мотива» схематического изложения содержания повести «Дубровский». Но в этом случае уже дано сказываться и такому существенному недостатку наших собственных познаний, как явная ограниченность нашей литературной эрудиции, что характерно затрудняет для нас и как таковой подбор каких-либо художественных или аллегорических истоков данного произведения. Нам остается лишь ограничиться замечанием, что равно и некие странности «художественной ткани» «Дубровского», прежде всего, образ склонного к мистификации благородного разбойника, известная нарочитость сюжета и ряд прочих особенностей уже непременно способны указать и на возможный аллегорический характер повести. В таком случае само суммирование ряда тех же вынесенных нами выше оценок и позволит нам предложение той характеристики прозаического текста Пушкина как вряд ли предполагающего и какое-либо эпическое прочтение. То есть - всякому обращению А.С. Пушкина к прозаическому жанру непременно дано означать и разговор с читателем на языке аллегории, откуда причиной распространенного эпического прочтения его произведений подобает признать и как таковые недостаток глубины художественного ощущения либо широты кругозора. Но одновременно то же самое «прямое» эпическое прочтение пушкинской прозы равным же образом подобает расценивать и как вполне естественное для рядового читателя, но при всем при том понимать его то и совершенно необъяснимым, если и дано идти речи о понимании специалиста-литературоведа. Другое дело, что и специалисту иной раз дано испытывать воздействие своего рода «не академического» влияния, но если в рамках условной схемы и трактовать взгляды такого «специалиста» как самодостаточные, то эту ситуацию и подобает расценивать как очевидное свидетельство пребывания интеллекта ученого не иначе, как в состоянии «эпического кретинизма».

Более того, дабы не обращать наши оценки, быть может, и несколько голословными, мы позволим себе представление и некоего прямого примера подобного, на наш взгляд, весьма странного эпического прочтения. Предварительно мы лишь позволим себе принести извинения за определенные огрехи приводимой цитаты, странную математику и т.п. Так что же именно И.В. Силантьеву и доводится определять равно в значении и нечто характерных особенностей прозы А.С. Пушкина? Так, если и признавать правомерность присущего ему видения, то такого рода «характерным особенностям» и подобает состоять в следующем:

Встречи в рамках хронотопа на прогулке составляют 4 случая, т.е. 6% рассмотренных событий встреч. При этом внутри группы семантические признаки распределяются следующим образом: встречи в саду, в беседке и у ручья по 50% (по 2 случая на каждый признак); у пруда и под ивою - по 25% (соответственно, по одному случаю). По-видимому, релевантными для семантической структуры мотива в рамках хронотопа на прогулке можно считать первые три признака.

Иными словами, довелось бы А.С. Пушкину назначить местом встречи те же живую изгородь или клумбу, то одним этим ему бы и довелось целиком «переустроить» композиционную основу повествования. Или - тот же перенос центра тяжести в анализе специфики художественного произведения, чему любым образом дано складываться вокруг психологизма ситуации, теперь и на сугубо вспомогательные признаки - он равно и прямое подтверждение такого рода качеств интеллекта, характерно и тяготеющего к подобного свойства идеям, как его отнесение к само собой предмету настоящего анализа.

Тогда если позволить себе и такую вольность, как понимание представленного только что примера равно же и в значении «опорного», то «эпический кретинизм» и подобает расценивать как своего рода «изолирующее буквальное» понимание нечто подлежащего осмыслению предмета. Отсюда если композиции некоего повествования и дано следовать законам эпического порядка построения, то подобного рода отсутствию распространяемой на эпическое построение рефлексии и дано порождать эффект восприятия аллегории тогда же и не иначе, как «прямой речи».

Далее если теперь и ход нашего анализ определять как достигнувший стадии, что позволяет осознание реальности далеко не обязательного понимания «прямой очевидности» то и собственно «прямой» очевидностью, то здесь подобает напомнить и о ряде случаев, когда уже вполне серьезному пониманию действительности дано допускать попадание и в ту же самую ловушку. Естественно, здесь подобает напомнить о тех наиболее известных заблуждениях прошлого, чему не иначе, как доводилось восходить к фиксации «прямой» очевидности. Это и теория о вращении Солнца вокруг Земли, а, помимо того, положения физики Аристотеля, допускавшие существование «естественного» свойства замедления, а вместе с этим и «очевидная глазу» идея неизменности биологических видов. Человеку, пребывающему в прямой зависимости от земной гравитации, конечно же, ничто так не «естественно» как понимание земной тверди то и не иначе, как центром мироздания, и, помимо того, ему также дано понимать тяжесть и «как таковой» тяжестью, а не нахождением тела в области действия некоего поля. Равно и своего рода «идеологическому» началу алхимии, идее беспредельности превращения веществ лишь впоследствии и довелось найти опровержение благодаря уже развитию представлений ядерной физики. Эти примеры и подобает расценивать как свидетельства, прямо указывающие и на те практики осознания мира, что и исходят из его видимости «каков он есть», иными словами, - прямо исключают соблазн формулировки идеи, что как таковой природе эффекта дано принадлежать и нечто, не относящемуся к как таковой «специфике» само собой эффекта. Равно и попытки вывода материальной действительности в форме живой материи «из-под власти идеального начала» в виде логических начал генетики также подобает расценивать как попытку эпической абсолютизации видимого наличия в отсутствие любой возможной скидки на фактор обусловленности предъявленной реальности и со стороны нечто, имеющего место тогда уже вне присущей ей явленности.

Иными словами, идею «непосредственной явленности» и подобает расценивать как нечто ту характерно упрощающую практику осознания, для которой и содержательная достаточность некоего явления - она равно и «прямая» демонстрация некоей действительностью некоей же присущей ей «очевидности». Тогда следование кем-либо такому присущему ему пониманию и есть не иначе, как приверженность, как ему представляется, очевидной идее способности природы к изображению себя «такой, как она есть», в отсутствие и мысли о том, что такое «как есть» и есть лишь отражение или проекция чего-либо, что определенно не предполагает «прямого» проявления. Здесь если рассматривать положение вещей даже и в наше время, когда, казалось бы, науке и довелось овладеть едва ли не всеми, какими только возможно тайнами природы, такого рода понимание ситуации «просто» очевидной допустит ее пояснение и на примере характерного истолкования действия механизма цветового зрения. Распространенному пониманию такого рода физиологической возможности и дано исходить из существования специфики цвета и не иначе, как в как таковой действительности и далее - и из ее «воспроизводства» психикой. Однако даже несмотря на существование развитой практики колориметрии, существу цветового зрения все же дано заключаться не в некоем физическом начале, но - в как таковой способности психики под воздействием стимуляции в виде электромагнитного излучения определенного частотного спектра формировать и сугубо собственный идентификатор реальности этого внешнего излучения. Такого рода идентификатору, прямо невозможному то и где-либо за пределами психики дано обращаться и в то же «естественное» восприятие цвета. При этом и как таковой физической реальности электромагнитных полей как бы «внутри самой себя» уже не дано предполагать и какой-либо окрашенности, хотя при этом разнообразию явлений распространения электромагнитного поля дано насчитывать и весьма существенное число форм. На наш взгляд, пример цветового зрения - явно же пример и той странного свойства «забывчивости» познания, что, располагая весьма и весьма существенными достижениями, «не находит возможным» одновременно предложения объяснения не столь уж и «мало значащей» реалии.

Равно для настоящего анализа недопустимо исключать и его обращение к предмету придания неким инструментам социального убеждения то не иначе, как специфики «прямой речи». Ту же религию, если и обратиться к предмету ее социального или психологического предназначения, равно подобает расценивать в значении творца тех стереотипов или средств компенсации, что, вполне естественно, рискуют утратить их действенность то и при устранении из религии ее мистического наполнения. И одновременно вряд ли правомерно то допущение, что всякому из адептов религии и доводится расценивать содержание религиозных догм то непременно как «прямую речь». Для значительной части верующих ценности религии дано покоиться на значимости «как таковой веры», фактически на условиях явно преходящего значения всей той атрибутики, что наполняет веру «как веру», если и исходить из такого начала религии как корпус содержания священного предания. Что именно, куда скорее, и подобает расценивать как специфическую форму рациональности, существенную в отношении той же определяемой нами постановки вопроса, когда религии фактически дано исключать прочтение ее догм то и как «повествовательно элементарного» текста. Или, если последовать здесь за известным толкованием Григория Паламы, то религии дано исключать и ее принятие на манер усвоения светского знания. То есть - религиозным представлениям в подобном освещении и дано допускать обращение равно и комплексом содержания, характерно закрытым то и перед какой-либо возможностью эпического прочтения. Тем не менее, в росписи некоторых средневековых соборов дано иметь место и таким сюжетам фресковой живописи, где господу Богу доводится вручать излюбленному им праведнику равно же и нечто «ключи от рая». Отсюда существование той части аудитории, в чьем понимании религиозному чувству и дано предполагать обращение идеей «доступа в рай посредством открытия ворот» тогда уже подобает расценивать как придающее актуальность предложенной нами постановке вопроса.

Тогда, если оценивать представленную нами аргументацию как должным образом полную и предпринять попытку ее обобщения, то фундаментальным началом «эпического кретинизма» и правомерно признание истолкования возможности то и «не более чем» в значении возможности, содержания - лишь «содержанием именно» и обстоятельств - то непременно знающими и их «прямое» наличие. «По меркам» эпического кретинизма такого рода «спрямлению» дано подлежать и самоё аллегории, чему тогда уже не подобает предполагать и какой угодно метафоричности.

Другое дело, что тот же самый «эпический кретинизм» мы равно готовы распознать и в нашем же собственном тезисе, согласно которому предмет такого рода особенного состояния умственности не вызвал интереса и ни в одном из прежних мыслителей. Если «эпический кретинизм» в его концептуальной форме, быть может, и не предполагал его выражения в познании, то это не означает, что ему также не доводилось составлять собой предмета то и опосредованного или, иначе, пусть и косвенно выраженного интереса. Так, подобного рода как бы «косвенному» пониманию такого особого состояния умственности дано было иметь место и в одном, - на наш взгляд, наилучшем из всех возможных, - определении искусства, предложенного Н.К. Крупской. В силу некоторых характерных особенностей подобного определения тогда единственно возможный вариант его представления, - то не иначе, как прием представления «полной цитаты»:

«...Как-то пошли в маленький театр неподалеку от нас и остались очень довольны, - сообщает Надежда Константиновна матери Владимира Ильича. - Публика была чисто рабочая, с грудными младенцами, без шляп, разговорчивая, живая. Интересна была непосредственность, с какой публика реагировала на игру. Аплодировали не хорошей или дурной игре, а хорошим или дурным поступкам. И пьеса была соответствующая, наивная, с разными хорошими словами, приноровленная под вкус публики. Получалось впечатление чего-то очень живого, непосредственного».

Другими словами, восприятию искусства дано представлять собой форму никоим образом не прямого, но - во всяком случае, лишь косвенного восприятия. Так, если восприятие искусства со стороны «рабочей публики» - то и восприятие «поступка героя», то восприятие искусства буржуазной публикой - непременно же и восприятие «игры актера». Более того, такому определению дано обнаружить и то куда большее совершенство, нежели близкому по духу разделению эстетического артефакта на предметные специфики эстетической формы и предметного содержания, - поскольку «игре актера» тогда дано предполагать и достижение состояния предельной идентичности, «настоящей дьявольской позы», так удававшейся гению этой позы Ф.И. Шаляпину. Напротив, «эпический кретинизм» - любым образом практика, что непременно предпочитает и некую альтернативу всякому углублению, - а именно, поиск той эпической согласованности представления, что и понуждает рассказ к обретению качества эпической завершенности, законченности «как рассказа». Отсюда «эпический кретинизм» и подобает расценивать как явного антагониста то и как такового абстрактного искусства, то есть - как антагониста всякого поиска «идентичности жеста», как бы вырывающегося из нагромождения сюжета. Подобного рода истолкованию дано не только определять претензию религии на «всезнание», но обращаться и истоком претензии всевозможных форм «реализма» на непременное обретение художественным произведением равно и пейзажной буквальности. Когнитивным практикам «эпического кретинизма» явно дано исключать равно и любые иные возможности осознания помимо тех, что прямо предполагают воплощение то и посредством «развернутого как рассказ» повествования, дабы подобная «широта охвата» и выстраивала бы «целый мир», раскрывающийся для погружающегося в него сознания.

Напротив, осуждаемой Крупской «буржуазности» искусства прямо дано определять для эстетически реализуемого объекта то непременно и присутствие иерархии смыслов, по отношению которой вряд ли дано иметь место и какой-либо «целостности рассказа». В подобном отношении та же гиря для гимнастики - она не только укрытие для «презренного металла», но - равно же и смысл «возможного способа» реализации такого рода укрытия. Отсюда «эпический кретинизм» и подобает расценивать как нечто порядок или прием отделения такой формы притяжения, как содержательная завершенность равно же и от любой открывающейся перспективы, от расширяющей обзор незавершенности, где специфика кретинизма и есть установка акцента на придании законченности корпусу содержания, доступному на тот или иной момент. Для «эпического кретинизма» корпус содержания - это и нечто такого рода раздражитель, что и вынуждает обращение художественного объекта, - да и не только художественного, - равно и нечто же сугубо конечным, а потому и непременно «целостным». Очевидный же пример такого рода практики - конечно же, это и рассмотренный выше вывод различного рода «формул» сюжетного эпизода, которым в как таковой присущей им формальности прямо доводится предопределять собой и как таковую «ценность» повествования. Эти предложенные нами оценки и определяют «эпический кретинизм» как равно и своего рода «поклонение» предметному ряду, что не исключает появления и такого его очевидного антагониста, как выделение неоднозначности, нередко избыточно усердной и в той же предлагаемой ею чрезмерной фрагментации.

Но что же именно и вознаграждает эпическую реализацию равно же качествами и как таковой «окончательности как реализации», и почему такой реализации всяким образом дано препятствовать тогда и любому возможному расширению пределов такого рода «явности»? Скорее всего, прямая причина такого рода косности - то и как таковая специфика эпической реализации, собственно и предполагающая обозначение посредством связного повествования. Но стоит лишь хотя бы в чем-либо не столь существенном проявиться и нарушению в само собой следовании подобному порядку, скажем, образуя понятие тогда уже не как фиксированный «знак», но - теперь уже как нечто «действующую схему», то здесь эпическую реализацию и поджидает фиаско. Конечно, эпическую реализацию и подобает расценивать не просто как «само собой» изложение, но - она и не иначе, как нечто «мышление изложением», или - она и та практика построения развертки, где как таковой маркер - непременно и нечто объем определенным образом совершаемых действий, тем и обращающийся средством формирования обозначаемой посредством подобного изложения «реальности». Для «Поэтики мотива» и как таковая возможность совершения нечто характерно особенных действий и есть нечто своего рода «материя» повествования. В пределах действия такого рода схем герою литературного произведения равно дано предполагать утрату им здесь же и любой возможности проявления воли, а потому и пребывать в состоянии лишь уносимого «потоком жизни». Такого рода схемам равно присуще и ограничение ими любого возможного «актанта» тогда же и его «погружением в поток» событий, откуда ему и не дано знать формы присутствия равно и на условиях «задержки» действия, чему уже дано означать порождение множественной формы реакции - от резко эмоциональной причастности до сугубо пассивной индифферентности. То есть - как таковая «эпическая реализация» рассказа - она и не иначе, как следование лишь единственному предназначению - объединению неразрывно целостной картины обстоятельств то и посредством единой нити действия. А потому как таковой «эпический кретинизм» и подобает характеризовать как нечто жесткое следование «логике рассказа», своего рода условной песне, не знающей возможности забвения пусть даже то и единственного слова текста. Собственно поэтому осмеиваемый в «Похождениях Швейка» капрал и обретает облик «покорного слушателя» рассказа, что его непременно дано отличать и как таковой способности осознания рассказа в целом, но - не осознания интонации, слов в их значении понятий или манеры изложения. В смысле «логики» эпической реализации предание - оно и есть нечто «Предание» с большой буквы, что и ограничивает его понимание то и непременно же формой «неразрывного» предания, рассказа в завершенном единстве, но - не понимания объемом информации, образованным множеством свидетельств, равно направленным и на некие частные факты.

Такого рода специфика уже обращает «эпический кретинизм» то и не иначе, как предпочтением повествовательной гармонии, предпочтением в пользу признания правомочности лишь непременно «истории», положим, и как таковой истории о владевшем Корейко намерении укрытия золота в гирях. Но в какой именно мере такого рода оценка «эпического кретинизма» достаточна для построения тогда уже и нечто характерно обстоятельного понимания такого рода явления? Как ни странно, но здесь нам видится уместным равно отнесение теперь и к самим себе такой формы критики, как отождествление и самоё нашего анализа с тем же пониманием Митрофанушки, «великого до историй охотника». Наша оценка «эпического кретинизма» на деле и ограничена тем, что для такой формы мышления как таковое видение действительности и есть не иначе, как квалификация любого бытующего как «действительного» лишь при условии его способности заявления себя то и состоятельным «как история». То есть - отсюда и любому нечто, что достаточно для его обращения проявленным, лишь тогда и выпадает жребий равно же обнаружить и как таковую реальность, когда ему и доводится достичь уровня «целостного как история»; напротив, всякое «потенциально» интересное частное - оно потому и «не действительное», что только лишь частное. В подобном отношении и сокровищам Корейко дано обретать их реальность «сокровищ» лишь в случае, что им же дано развиться и в некую особенную историю, ту, что и замыкает интригу «припрятывания» богатства. То есть - каким бы и не окажись сокровище, ему без исторического «довеска» не знать и судьбы обращения «сокровищем»; тогда уже сам по себе характер такого рода «интеграции» и позволяет предположение, что для эпического кретинизма и значимо лишь то, что позволяет представление и не иначе, как знающая ее финал «история».

Размышления о природе «эпического кретинизма» - подобающий повод для размышлений и над соотношением морали и права, - что именно и обращает мораль опирающуюся на рассказ равно же и куда более состоятельной, нежели чем право, восходящее к тезису (принципу)? Скорее всего, в значении прямой причины такого рода формы построения этого отношения, чему дано означать и преобладание морали над правом, равно подобает предполагать и более широкое распространение той формы понимания реальности, когда увиденному дано предполагать понимание и не иначе, как ожидающей преображения то непременно и в комбинацию повествовательного ряда. Здесь иной раз и как таковому признанию состоятельности утверждения дано свершаться лишь посредством «доступности для представления в повествовательной форме». Иными словами, и своего рода «битве» между характеристикой и случаем здесь и довелось завершиться полной победой последнего. По той же самой причине и прецедентному праву дано торжествовать над континентальным. То есть - прецедентное право с его повествовательной организацией все же куда как более «естественно», нежели чем формализованное континентальное.

Но, в таком случае, что именно и придает «эпическому кретинизму» ту же его функцию свидетельства торжества события равно как утверждающего мир начала? Подобный порядок мышления и есть не иначе, как гипертрофированная трактовка самоё события равно же, как своего же начала или - не иначе, как события, «рожденного же событием», или, как определил бы И.В. Силантьев, события «вышедшего из препозиции и утилизированного постпозицией», события, не знающего несобытийного «притока» и не предполагающего внесобытийного «стока». То есть - подобному стилю мышления и не дано отождествлять миру иного устройства, разве что при посредстве его представления то и своего рода «погрязшем» в событийности, причем - не в событийности как некоем источнике познания, но в событийности то и как нечто «событийном субстрате» реальности. Иными словами, само построение мира равно же таково, что ему не доводится располагать и чем-либо «не активным», «эпический кретинизм» и есть та особенная манера мышления, чему явно не свойственно знать и какого-либо подспудного, но доводится знать то непременно же и нечто действующее. Для такого понимания мира всему дано пребывать «в действии» и равно же ничему не дано ожидать действия. То есть - в таком мире «все состоялось», и невозможно такое, что всего лишь ожидает становления. Или - любому, что способно существовать, ему и самоё существование дается лишь потому, что оно не иначе, как «захвачено действием», и невозможно и никакое такое, что и отличала бы способность «оставаться в стороне».

Если это и так, то эпический кретинизм «расшифрован» - он не иначе, как некий событийный гиперреализм, что никоим образом и не есть реализм. Или - миру в этом случае и не дано знать чего-либо, что могло бы являть реальность то и за одним исключением - за исключением события. В этом отношении и прямой пример эпического кретинизма на философском поле - та же постановка «психофизической проблемы» - если дано иметь место психической реакции, то ей непременно следует сопоставить и нечто аппаратное средство реализации; иными словами, если где-то и обнаружилось золотишко, то его непременно и подобает утаивать в гирях. То есть «эпическому кретинизму» и дано обнаружить себя как нечто поиску реальности лишь в ее предельном, не затеняемом и не рассеиваемом измерении, как поиску той предельной реальности, которая даже не обладай она способностью воплощения в предельной форме, но, тем не менее, позволяет ее осознание то и не иначе, как «предельная». Иными словами, эпический кретинизм - это вкусовое по его природе ожидание недвусмысленности, запрограммированности, - миллионеру Корейко и подобает вести себя как собаке, зарывающей не разгрызенную кость в землю; он равно - и обращение мира миром моностратегии, где стратегия - все, а предметная детализация - ничто. Тем не менее, если этому нашему рассуждению и доводится заявить себя в значении попытки определения, «что есть» эпический кретинизм, то оно его и никоим образом не определяет, но - лишь заявляет о его реальности, как бы выражая и наш собственный эпический кретинизм в его всеутверждающей способности навязывания определяемых им принципов. Хотя если рискнуть предложить и некое уточнение, то эпический кретинизм и есть своего рода «произвольная» онтология, мир, в отношении которого имеет место и не вполне верное определение основных онтологических классов, мир господства случая, что попирает и мир действительности состояния. Отсюда «эпический кретинизм» и подобает расценивать как идею превалирующей деятельностной прерогативы, чему своего рода «ледоколом деятельности» и дано разламывать «лед возможности», что явно практично для ситуации повседневности, но вряд ли сколько-нибудь достаточно то равно и для ситуации познания. Таким образом, «эпический кретинизм» и есть нечто попытка распространения здравосмысленной установки и на любые иные сферы, в том числе, и на характерно закрытые для ее задания.

Другое дело, чему же именно мы и адресуем предпринятый здесь анализ «эпического кретинизма»? Как ни странно, но основным предназначением нам равно же дано понимать и вполне очевидную самокритику, устранение в самих себя негативного влияния пленения и порабощения сознания повествовательной фикцией. Рассказ для нас, как и для любого кого-либо - никоим образом и не контейнер, заключающий собой вполне определенный объем информации, но, скорее, рассказ - это равно и средство целеустановки интереса - рассказ таков, что прямо исключает ту версию финала, где нет схождения рассказа «как рассказа» и, отсюда, исключает и неподчинение «логике рассказа». Но и сама предложенная только что формула - она тогда же и некое «ложное истолкование», ведь пониманию рассказа дано предполагать разрушение его «оков», тогда рассказ - то и не более чем «случайный инструмент», а именно - он не более чем средство построения пространств, где найдется в чем проявить себя равно и «трезвым умам». Отсюда повествователя и подобает понимать не иначе, как не более чем «официантом», подающим «блюда к столу», откуда ассоциативное начало повествования и расценивать как не более чем вспомогательное средство построения тогда же и нечто «внутреннего мира».

01.2015 - 12.2021г.

Литература

1. Силантьев, И.В., «Поэтика мотива», М., 2004
2. Елиферова, М. В., "Повести Белкина" в контексте раннего восприятия Шекспира в России
3. Кичатов, Ф. З., Что скрывается за фантастической фабулой "Пиковой дамы"?
4. Sorokin -Drug Rafieva, Сентиментальный дон-кихот и другие обитатели русского Шенди-Холла
5. Шухов, А., «Теория здравосмысленных решений», 2004
6. Шухов, А., «Фикция позитивной интенции», 2008

 

«18+» © 2001-2023 «Философия концептуального плюрализма». Все права защищены.
Администрация не ответственна за оценки и мнения сторонних авторов.

eXTReMe Tracker