раздел «Философия логики»

Эссе раздела


Место науки «логика» в системе познания мира


 

Проблема логического следования


 

Логика и формальная онтология


 

Невыводимость отношения эквивалентности


 

Регулярность


 

Логическая достаточность признака


 

Логика: избыточная перспективность как результат изначально недостаточной функциональности


 

Ложное в логике и в смысловом конструировании естественного языка


 

Различение элементарного типизирующего и категоризующего типа связи


 

Идентичность свойства «формальности» и логическая невозможность «формальной теории»


 

Категории обыденного сознания


 

Положительное определение


 

Единая теория истинности и соотносимости


 

Единая теория гранулированности, нечеткости и приближения


 

Абсурдность антитезы «абстрактное - конкретное»


 

Что медицинского в «медицинских анализах»?


 

Корреляция или причинность


 

Строгий контур и его регрессивная эрозия


 

Влияние конфигурации предиката на логическое построение


 

Онтологическая специфика предиката «существует»


 

Структура осведомленности и структура коммуникации: проблема «диалога»


 

Ложное в логике и в смысловом конструировании
естественного языка

Шухов А.

Наука «логика» в качестве фундаментального начала определяет выделение такой своей важнейшей нормы как логическое условие «истина» и, соответственно, производное «ложь». Однако если обратиться именно к философской интерпретации роли в структуре логической модели как логического условия «истина», так и условия «ложь», то здесь мы вряд ли обнаружим свидетельства анализа непосредственно логикой такого предмета, как функциональность подобных условий. Возможно, представители логики и возразят против подобного понимания, предъявив ссылки на уже достаточно давние фундаментальные исследования, однако собственно и интересующая нас проблема, конкретная функциональность для логики ее условий «истина» и «ложь» вряд ли получает в них хотя бы какое-либо освещение.

Более того, право обращения философии к ее собственному анализу логических условий позволяет еще и то основание, что согласно самим общепринятым представлениям классической логики, сама данная наука предметность истины не устанавливает. Статья «Истина» «Словаря по логике» А.А. Ивина и А.Л. Никифорова свидетельствует следующее: «Вопрос об И. принадлежит сфере философии. … И. объективна в том смысле, что истинность или ложность некоторой мысли не зависит от воли и желания людей». (Изд. 1998 г., с. 140) Тем более, каноническое выделение научной логикой проблемы «истинности» на положении именно философской снимает последние препятствия перед непосредственно философским исследованием такого предмета, как логические условия.

Теперь, после обозначения собственно предмета предстоящего исследования, нам не помешает и контурное определение оптимального способа его ведения. Первое - мы позволим себе здесь смелое решение пренебречь таким важным этапом как критический анализ достижений предшествующей философии, поскольку не видим в этом существенного смысла. Тем не менее, мы останемся на позиции критики, но критики не неких теоретических концептов, а критики практики конструирования оценок, характеризующих «соответствие мысли или высказывания своему предмету». В соответствии именно с подобной постановкой задачи мы и проделаем здесь как бы начатое «с чистого листа» исследование функциональности, хотя и не непосредственно базисного условия «истина», но его производного «ложное», обратившись в нем к достаточно содержательному материалу смысловых конструкций естественного языка на примере выражений именно русского языка.

Собственно же суть поставленной нами задачи позволяет ее выражение посредством следующей формулы: цель нашего поиска мы видим в выделении в массиве языковых примеров ситуаций, в которых могла бы, что вполне допустимо, происходить диссоциация базисного, с нашей точки зрения, условия недействительность. Языковый материал в такой мере наполнен вариациями конкретных смысловых структур, что, окажись диссоциация условия недействительности возможна, то он наверняка позволит выделить и исполняющие подобную функцию речевые формы. Реально же, поскольку нашим априорным допущением мы понимаем именно ситуацию не реализуемости являющейся предметом нашего поиска диссоциации, то на деле преследуемой нами целью и окажется именно подтверждение отсутствия подобной возможности в любом рассматриваемом нами примере речевого отображения недействительности.

В таком случае исходным пунктом начатого нами анализа мы позволим себе избрать некоторый упрощенный этимологический экскурс, иллюстрирующий изменение смысловой нагрузки современного слова «ложь» в сравнении с историческим (архаичным) употреблением аналогичного понятия. Один из и по сей день не утрачивающих значения источников по предмету конкретной лексики древних славянских языков, монография А. Мейе «Общеславянский язык», указывает на существование слов (фонетических образований) 'ложь' и 'лгать' в древнеславянском и восходящих к нему исторических славянских языках. Пока еще сохраняющий свой статус фундаментального свода этимологический словарь Фасмера отсылает к индоевропейским корням слов 'ложь' и 'лгать'. Созвучное слово 'lie' обозначает «ложь» и в английском языке, когда классические языки вознаграждают нас корнями «фальси-» и «псевдо-», обозначающими то же самое условие ложности. Вернемся, однако, к работе А. Мейе, где представлено древнеславянское произношение слов 'ложь' и 'лгать'. Любопытна форма 'лъжъ', «лжец», 'лежа' – «ложь» и практически не изменившееся 'лъгати'.

Однако мы позволим себе более тщательно разобрать здесь некий следующий пример, почерпнутый нами при обсуждении проблемы «ложности» у наших собеседников, что именно и помог получить столь любопытное объяснение смыслового наполнения фонетической единицы, звучащей в русском языке как слово 'ложь'. В каноническом (церковнославянском) тексте Библии присутствует выражение «ложь конь во спасение», понимание которого вряд ли доступно современному читателю. В частности, мы сами поняли данную фразу как выражающую мысль «ложное высказывание способно стать средством спасения». Однако суровая действительность указывает здесь на другое, а именно, - желание наших предков наделить слово «ложь» несколько более широким, в сравнении с известным современной лексике, смыслом.

Дело в том, что правильным переводом данного места Священного писания оказывается именно предложение «ненадежен конь во спасение». То есть значение условно фонетически тождественного слова 'ложь' в архаичном тексте Библии уже не соответствует возможно придаваемому ему при чтении современному значению. Именно феномен подобного разночтения и побуждает нас к некоторому углублению в этимологическую проблематику. Основной задачей подобного углубления мы будем понимать пояснение двух следующих проблем, - в каком статусе «ложь» выступает в качестве именно части речи, и какие именно отношения связывают древнеславянский и церковнославянский языки? Начнем тогда с ответа на последний из поставленных нами вопросов - хотя церковнославянский язык и представляет собой искусственный язык, следует думать, что состоящее в его лексическом корпусе слово 'ложь' принадлежит и лексическому корпусу древнерусского языка. Другое дело, какую именно нагрузку слово 'ложь' несло в древнерусском именно в качестве части речи - служило оно существительным или прилагательным? В словаре Фасмера старославянское 'лъжь' представляется как соответствующее современным «лживый, лжец». Однако какие именно отношения способны связывать подобную лингвистическую специфику уже с предметной спецификой? На предметном уровне характеристика «ложность» именно и выступает в качестве не объекта, но признака, когда, напротив, «ложь» обозначает собой именно некую объектную форму. В таком случае, на наш взгляд, такой аспект, как переход от выражаемого прилагательным признака к обозначаемым существительным казусу или возможности выражения признака в смысле «собственности предметности» признака не следует понимать определяющим какие-либо принципиально значимые особенности. Тогда мы и позволим себе обобщить этот наш экскурс следующей оценкой: церковнославянский язык сформирован на основе заимствований общеславянской лексики, а в смысле возможности отображения специфики именно признакового качества различие между лексическими формами выражения существительное и прилагательное не несет принципиального смысла.

Именно данные посылки и позволят нам предпринять попытку некоторой смысловой реконструкции. Если в древних славянских языках слово «ложь» (ложность) характеризовало не только высказывания, но и, в частности, употреблялось и в качестве характеристики коня, то отличавший его план содержания и составлял более широкое, в сравнении с современным, поле значений. Скорее всего, поле значений протославянского 'ложь' (т.е., опять, ложность) дублировало смысловое богатство одного из современных слов блатного жаргона 'лажа' (лажовость). В его историческом прочтении 'ложь' допускало, в дополнение к характерному для современного языка смыслу 'неистинного высказывания', такие толкования как 'хлипкий', 'неустойчивый', 'непрочный', уже исключенные из отличающего современное «ложь» плана содержания.

Именно подобное понимание и позволит нам воспользоваться предложенной нами же реконструкцией процесса образования языка как специфического явления дегибридизации. Согласно концепции философа В. Кюнне, некоторые высказывания или произнесения слов наделены значимостью не только в силу полностью абстрагированной в них вербализованной осмысленности, но и в силу сочетания с местом, временем или обстоятельствами произнесения . Подобную комбинацию вербальной и каузальной составляющей он и обозначил посредством приложения к ней характеристики гибридность. Наше, наследующее концепции гибридизации представление исходит из идеи, предлагающей понимание первоначальных лексических форм как в сильной степени подверженных гибридизации. Формы протоязыка фактически представляли собой обремененную определяющими уместность ее подания обстоятельствами форму сигнальности; при этом собственно подание подобного сигнала указывало на всю совокупность определяющих возможность его подания обстоятельств. И лишь последующий прогресс, позволивший сделать шаг от протоязыка к примитивному языку, способствовал уже обращению сигналов из маркеров обстоятельств в адресные указатели. Но еще в ситуации доминирования сигнальной составляющей над описательной слово продолжало оставаться именно маркером многопозиционной адресации, лишь с последующим прогрессом культуры постепенно утрачивая множественную структуру плана содержания, и обретая в качестве символической единицы развернутое образное «определение» своего смыслового наполнения. Мы откажемся здесь от погружения в данную проблематику как таковую, развитие языка не застраховано и от ретроградных тенденций, но наша оценка правильно выделяет именно «исторически суммарный» вектор развития речи. Подобная модель развития речи, предполагающая постепенное освобождение элементов лексического корпуса от сигнальной функции и наращивания описательной адресности и определяется нами как дегибридизация.

Принимая эту нашу модель в качестве схемы эволюции формата «слова» мы готовы применить подобное объяснение и в отношении смыслового совершенствования слова 'ложь'. Изначально, как следует допустить, данное понятие обозначало в широком смысле источник ошибочной или недальновидной (неперспективной) оценки, что бы конкретно не выступало в роли дезориентирующего человека представления. Справедливость подобное понятие не утрачивало и в условиях, определявших, что источником заблуждения служили именно дефектность или не распознаваемость, непроницаемость материальной действительности. Однако неизбежная эволюция «плана содержания» слова 'ложь' обусловила и постепенное вытеснение некоммуникативных источников порождения заблуждения. И уже в настоящее время русское 'ложь' сохранило способность выражать лишь определенную принадлежность источника заблуждения именно коммуникативным оператору, каналу или средству передачи высказывания. Современная речь отождествляет как «ложь» именно смыслы, референциальным началом которых непременно служат слова, высказывания, контексты, мнения, жесты, оценки, впечатления и тому подобные форматы намеренно отправляемых в виде информации по коммуникативному каналу «посланий». Тем не менее, подобное качество отождествляет и сущности, выступающие в качестве субъектов псевдокоммуникационного отношения, что мы увидим в разбираемом нами далее выражении 'ложные опята'.

Но здесь мы, прежде чем продолжить предпринятое нами исследование именно «семантики» лжи, позволим себе дать оценку такому средству семантической фиксации признака «ложь» как человеческое заблуждение. Дело в том, что физическая действительность не знает никакой телеологии, за исключением допускающей телеологическое уподобление анизотропии времени; если физический принцип и действует, то в силу именно способности заполнения таким действием нечто развернутого перед ним как источником действия «пространства действия». Именно в силу подобной специфики для физической условности категорически исключено обращение мнимой, как и в физическом смысле событию никогда не дано обратиться «обманчивым», когда неопределенность его исхода именно для человека будет означать лишь непрозрачность данного события для нашего понимания. Тогда какую же именно природу мы могли бы понимать онтологическим началом условности «заблуждение»?

Конечно, рожденная прогрессом человеческого познания идея «заблуждения» предполагает обращение именно к некоторой телеологии, включая сюда и условия ее сохранности (реализации) или утраты. Рассмотрим достаточно простой пример: что способна означать ситуация совершения кем-либо ошибки в управлении собственной активностью, когда такой кто-либо «наступает в лужу»? Поскольку нашему анализу мы установили здесь такое ограничение, как рамки некоторой единственно разделяемой сознанием данного человека телеологии (мы опускаем здесь проблему фатума), то для него нежелательное попадание ноги в лужу будет означать недействительность сделанного предсказания (или – безосновательной уверенности) об отсутствии лужи. При этом же возможно, что для стороннего наблюдателя подобное событие будет представлять собой аргумент в пользу представления о недостаточности у непосредственно фигуранта данного события способности к определенного рода предвидению. На бытовом уровне недостаток такого рода возможностей предвидения выражается фразой «не смотреть под ноги». Отсюда и вызываемое «ложью» или в широком смысле «ложностью» заблуждение позволит его понимание в качестве условно «аппарата» деструкции некоей заранее выстроенной телеологии, построение которой и опиралось на информацию, предоставляемую либо коммуникацией, либо непосредственным восприятием. О каком бы смысле, отличающем употребляемое носителем естественного языка слово «ложь» не шла бы речь, подобное употребление, как показывает наш анализ, не предполагает рассмотрения положения вещей исключительно в рамках собственно физической действительности. Фактически речь здесь идет о некотором опережающем выстраивании телеологии и поджидающем ее фиаско.

Получив тогда в наше распоряжение идею обязательного порядка связи «ложное» – «заблуждение» – «телеология» мы и предпримем попытку рассмотрения примера употребления номинатива (то есть слова, не используемого для выражения единого образа) «ложное» в построении относящихся к некоей «общей сфере» практики группы понятий. Великолепный пример здесь предоставит в широком смысле слова сфера правовых квалификаций, постоянно употребляющая в ее обиходе средства статусной квалификации неких сущностей, объектов или признаков. Но мы лишь позволим себе обратить внимание читателя, что вовсе не намерены погружаться в детали собственно юридических квалификаций и устанавливать существо нередких там изощренных формул наподобие «притворная сделка представляет собой вид ничтожной». Мы в данном случае ограничимся представлением о возможности квалификации вида {'ложное' + '…'} представлять собой средство формирования некоторых составляющих лексического корпуса русского языка конструкций. В частности, русский лексический корпус содержит выражения 'ложный донос', 'лживые показания', 'фальшивые документы', 'фиктивный брак', 'притворная сделка', 'ничтожный повод'. С одной стороны, все названные сущности отмечены признаком недействительности в смысле полагаемого стоящим за ними становления. Ни 'фальшивые документы' не предполагают, в конечном счете, если исключать ситуацию неквалифицированного доверия, их использования в качестве документов, ни 'фиктивный брак' не предполагает его признания брачным союзом, ни 'притворная сделка' не позволяет ее понимания формой разрешенной законодательством хозяйственной транзакции.

Но уже в целой серии других конструкций язык прибегает к построению своего рода «расширенных» нормативов, в частности, ограничивая использование 'лживого' именно содержащим или высказывающим ложь, и 'фальшивого' - лишь в качестве характеристики артефактов или каким-либо образом материально реализованных объектов. Аналогичная же «расширенная» нормативность отличает и употребление речью 'фиктивного' и 'притворного', но не реализуется ни в каких конструкциях на основе базового 'ложного', практически не прилагаемого для обозначения каких-либо сугубо адресных типологий. Язык находит своего рода «удобство» в той диверсификации создаваемой им системы обозначений, когда средством отображения определенной типологии недействительности он назначает служить именно специфическое понятие, но можно ли подобное расширение понимать расширением же непосредственно отношения «недействительность»? Скорее, как мы готовы предположить, язык в этой отличающей его практике преследует цель достижения повышенной, посредством смыслового дублирования, устойчивости в коммуникации, но никак не расширения непосредственно условия недействительности. Признак же недействительности подразумевает его приложение к каждой из названных здесь сущностей, вне зависимости от выбора обозначающего ее лексического выражения, а равно и от присущей ей способности акцентировать внимание на реализующем недействительное отношение предмете. Фактически мы можем сказать о том, что в широком смысле правовая практика статусной квалификации недействительности не указывает на разнообразие собственно видов недействительности, но указывает на специфическую адаптацию языковых средств, специализированных на повышении надежности и быстродействия коммуникации.

Однако прямая магистраль этого нашего анализа будет располагать и одним совершенно явным «ухабом» - лексическая конструкция 'ничтожный повод' окажется свидетельствующей не собственно недействительность подобного повода, но недействительность уже смысла данного повода, вытекающую из оценки масштабов собственно повода. Отличающая подобную конструкцию обозначающая функция именно тем и отличается, что отрицание перенесено здесь на стадию извлечения смысла, и само указание 'ничтожный' не представляет собой отрицающего выражения. Нечто 'ничтожное' существует исключительно в малых размерах, которые, несмотря на фиксацию такого существования, не позволяют воспроизведения смысла, способного подкрепить некую «подтверждающую» позицию. С другой стороны, этимология 'ничтожного' говорит и о применении данного слова в смысле собственно онтологической недействительности, когда в той же юриспруденции 'ничтожность повода' превращается в фактическое отрицание повода. Тогда в отношении понятия 'ничтожный' можно говорить о неопределенной этимологии: оно предлагает его использование и при обозначении недействительности как самой по себе, так и предполагает использование для указания характера действительности в отношении данных обстоятельств значимости ('ничтожный процент'). Именно подобное, не предусматривающее ассоциации с 'ничтожным' значение непосредственно отрицания, и позволяет определять в нем посылки, косвенно указывающие на возможность построения отрицания при наступлении некоторой безусловно воспроизводимой, мы бы сказали, модально характеризующей, ситуации (в данном случае – ситуации смысловой оценки).

Обращаясь тогда уже к обобщению приведенной здесь развернутой юридической иллюстрации, мы выразим нашу уверенность, что лингвистическая адаптация разных способов выражения отрицания к определенному смысловому усвоению или к только лишь его воспроизводству в некоторой фактически «обязательной» интерпретации такого показания не вносит каких-либо новых аспектов в собственно нормативность отрицания. В смысле собственно недействительности все показанные нами формы выражения недействительности окончательны, и не подразумевают никакой возможности частичного или условного установления условия недействительности.

Но любопытно следующее - последний приведенный нами пример с 'ничтожным' позволяет нам дать оценку другим возможным способам интеграции отрицания в смысловую конструкцию плана содержания понятий. Некоторые понятия, в частности понятия 'мираж', 'иллюзия', 'фантазия', 'заблуждение' представляют собой указатели состояний пребывания сознания, подразумевающие возможности указания именно такого выхода в иные возможные состояния сознания, где в отношении подобного рода специфик 'миража' существует возможность выделения признака недействительности. В качестве необходимого нашему рассуждению примера мы приведем тогда пример такого явления, как вера в построение коммунистического общества, в наше время признаваемая (не зрительным - !) 'миражом'. В период же бытования в общественном сознании подобного убеждения, данное представление не ассоциировалось ни с какой разновидностью «миража», позволяя его признание именно реальной перспективой социального прогресса. Далее как непреодолимая сложность реализации подобного порядка, так и прогресс познания социальной действительности позволили осознать идею коммунизма именно как «мираж». Тогда, посредством распространения подобного понимания как источника аналогии на иные экземпляры «класса мираж», мы получаем возможность той оценки, что все они, зарождаясь как нечто кажущееся реальным, впоследствии или в случае расширения определенной системы представлений осознавались как выделение именно недействительного отношения либо объекта.

Отсюда и любая обозначаемая понятием 'мираж' структура интерпретации не будет предполагать ее понимания на положении именно альтернативного способа констатации условия недействительности как такового, 'мираж' представляет собой указание на возникновение некоторых представлений (а зрительный - ощущений), далее повторно интерпретируемых уже в статусе относящихся к классу недействительных. Тогда и в отношении подобного рода видов действительности сознания можно позволить себе иронию, что 'обману' для возможности реализации необходимо хотя бы раз предстать предметом доверия, и только тогда, уже на стадии его разоблачения он и сможет удостоиться своего истинного смысла 'обман'. Любопытно и то, что и несостоявшийся 'обман' предполагает, что сам затевающий обман в своей голове проигрывает ситуацию доверия обманываемого сообщаемым данным, хотя она, в данном случае, и не воспроизводится.

В таком случае как 'миражи', так и 'обманы' следует понимать своего рода инструментами описания ситуации установления доверия недействительному, саму действительность которой невозможно приравнять недействительности субъекта подобной ситуации. В смысле именно структуры подобных описаний можно говорить тогда о существовании некоей комбинации складывающихся представлений, в которой одна оценка посредством освещения другими оценками позволяет ее рассмотрение на положении недействительного представления о непосредственно оцениваемом посредством вынесения такой оценки предмете. И тогда очевидно, что в отличие от уже показанного нами многообразия языковых средств прямого указания недействительности, здесь имеет место именно косвенное указание недействительности, связанное с констатацией недействительности самого лежащего в основе выстроенного представления предмета. Но вновь, сама собой недействительность, как ее не определяй, и прямо, и посредством указания на типологию определенного недействительного, либо через недействительность составляющего основу представления предмета, не показывает себя в подобных конструкциях на положении условия сложной природы.

Однако и специфику «миражей» невозможно признать завершающим этапом нашего поиска того, что, возможно, способно служить инструментом либо средством непрямой ссылки на условие недействительности. Речевые структуры включают в себя и конструкции, строящиеся по схеме «объявления о недействительности непосредственно недействительности», которые мы и позволим себе объединить в класс, именем которого определим известнейшее философское понятие (употребляемое нами в совершенно ином значении) «отрицания отрицания».

Тем не менее, нам не следует спешить с обращением именно к прямым средствам выражения «недействительности недействительности». На наш взгляд, подобный анализ неплохо предварить анализом более общей структуры «отрицания отношения», представленной такими понятиями, как 'ненависть', 'неприязнь', 'недовольство', 'незнание' и анализом же смыслового начала непосредственно лексической структуры «отрицание». Класс речевых конструкций «отрицания отношения» охватывает достаточно широкий диапазон смыслов, начиная от простых смыслов утраты определенного признака и доходя до смыслов обретения определенного отношения, что имеет место в случае 'ненависти'. Если речь идет об утрате определенного отношения, как в случае 'незнания', то такого рода конструкция не заключает собой особой сложности –выражая недействительность признака, в данном случае 'знание'. Если же конструкция основана на смысловой схеме «признак, в основе которого лежит утрата» другого признака, то в данном случае отрицание фактически подменяет почему-то не используемый здесь план выражения, подобно тому как 'ненависть' замещает 'озлобленность', хотя условиями речевой экспрессии последняя и наделена несколько большим смысловым наполнением. Функцией именно 'ненависти' следует видеть выражение комплекса разного рода направленных против чего-либо или кого-либо отношений, в основе которого лежат разные виды неприятия предмета или индивида, неважно каким именно количеством выражающиеся – от одного до множества. Тогда именно данное сопоставление и позволит нам допустить, что более корректным в необходимом нам смысле примером «отрицания отрицания» следует понимать именно ту конструкцию, что совершенно определенным образом выражает отрицание именно единичного известного признака или объекта в целом, например 'неприязнь'.

Следующим важным для данного этапа нашего анализа аспектом следует видеть необходимость получения строго определенного представления о предмете речевого 'отрицания'. На наш взгляд, вряд ли оправдано рассмотрение речевого 'отрицания' на положении именно непосредственно констатации состояния недействительности, поскольку собственно и присущий 'отрицанию' смысл выражает условие нетождественности нечто по отношению содержания предопределяющего отрицание представления, но никак не по отношению отчужденного от собственно (данного) сознания денотата. Высказываемое нами отрицание непременно направленно на утверждение недействительности для нас возможности разделить что-либо (мысль) или прибегнуть к употреблению некоторой направленной на нас функции (когда мы отрицаем некоторое адресуемое нам предложение), но не саму реальность той же мысли, той же функции или выстраивающих эту мысль или функцию порядков. Отсюда и речевую структуру 'отрицание' чего-либо следует рассматривать с позиций недействительности некоторого внешнего условия для некоторой практики синтеза определенного содержания сознания, но никак не тем опрокидыванием содержания сознания на мир, где продолжает бытовать отрицаемое. И это справедливо и тогда, когда наше отрицание направлено на предлагаемое неким утверждением несостоятельное «подтверждение» недействительного; неразумное утверждение присуще миру вне всякой связи с отличающей его неразумностью. Однако язык предполагает и помимо иллокутивного отрицания, о чем мы только что и рассуждали, еще и описательное отрицание, когда слово 'отрицание' обозначает событие отрицания кем-либо существования определенной специфики. В данном случае речь идет о нарративах наподобие «он отрицал, что чайник горячий, и обжег палец». Но здесь мы имеем дело если не с омонимией, то с такой недавно найденной лингвистикой формой, как «семантический перенос», что, как таковая, все равно означает отказ от прямого употребления некоторого средства выражения.

В подобном отношении следует лишь уточнить, что для развития на основе описанных выше именно лингво-коммуникативных отрицаний представления уже об адресуемых именно им отрицаниях явной ошибкой явилось бы использование для их обозначения имени «отрицание отрицания». Но, чтобы в силу стилистических соображений не усложнять наше рассуждение, мы позволим себе использование данного имени и в подобном значении.

Явно необходимым развитием только что проделанного нами анализа следует понимать и оценку того многочисленного содержащегося в языке инструментария, функцией которого оказывается выражение «отрицания и только отрицания», причем именно способом, исключающим связывание с ним какой бы то ни было дополнительной или способствующей смысловой нагрузки. Положим, наиболее простым доступным языку средством оснащения высказывания констатацией условия недействительности чего-либо следует понимать именно частицу 'не'. Но и помимо нее язык включает в себя и иные более распространенные выражения, смысл которых позволяет его оценку в качестве равноценного выражаемому данной простейшей частицей. На наш взгляд, список подобного рода слов вполне способны пополнить слова отсутствие, недействительность, небытие, неналичие, фиктивность, кажимость, нереальность, хотя мы и не берем на себя смелость утверждать, что именно данный перечень и исчерпывает все известные в русском языке слова с подобной смысловой нагрузкой. Но относительно именно названных нами слов мы позволим себе утверждение, что отличающий их смысл не содержит никаких иных дополнений, способных как-либо изменить их смысловое наполнение в сравнении с собственно выражаемым частицей 'не' смыслом. То есть именно в соотнесении с определенными контекстами приведенные слова будут представлять собой полные синонимы 'не'. Другое дело, что названным словам присущ и рассматриваемый нами выше смысл подчеркивания определенной типологии, синтезирующей отрицание и определенный вид онтологической адресации признака недействительности. Однако и здесь дело сводится к тому, что данный смысл возможен только при соответствующем употреблении (при существовании соответствующего «контекста») подобных слов. Те же самые слова при ином употреблении не будут выражать ничего более кроме смысла, фактически равнозначного смыслу частицы 'не'.

Итак, представив здесь обязательные с нашей точки зрения пояснения, теперь мы уже позволим себе обращение к одному выбранному нами классическому примеру построения, позволяющего его определения именем «отрицанием отрицания», что и представляет собой выражение 'отсутствие неприязни', о котором в шутку говорят, что оно указывает на существование «легкой степени любви». Классическая функциональность подобной конструкции заключается не только в ее бросающейся в глаза наглядности, но и в очевидном наличии в ряде языков, что мы подтверждает английское 'I don't dislike'. Кроме столь приглянувшегося нам примера можно привести менее яркие 'отсутствие недостачи', 'отсутствие неполадок', 'отсутствие недостатков', 'не остающийся без ответа', 'кажимость отсутствия'. Возможно, в отличие от классического 'отсутствия неприязни' подобные выражения и отличает не столь частое употребление, но они и не противоречат требованиям культуры речи и отмечаются в речевой практике. Выделение же круга требуемых примеров позволяет нам далее перейти уже к поиску ответа на основной интересующий нас вопрос о возможности обнаружения в подобных конструкциях хотя бы какого-либо структурирования непосредственно «условия недействительности».

Позволим себе тогда выстроить следующую последовательность рассуждения: данные выражения допускают их представление в качестве образованных двумя лексическими конструкциями выражения недействительности – первичной и вторичной. В отношении первичной, благодаря анализа т.н. «правовых» конструкций мы уже знаем, что сама собой она не предполагает структурирования условия «недействительности» как такового. В таком случае допустима постановка вопроса, возможно ли изменение структуры вторичной недействительности в силу ее обращения именно на недействительность же? Но тогда следует напомнить об уже введенном нами принципе, исключающем какую бы то ни было разделенность первичной недействительности. И тогда и данная структура реально именно в качестве структуры ссылок на «отсутствие» будет предполагать только такой порядок ее структурирования, который следует понимать не только подчиненным, но и ограниченным тем отношением недействительности, что задано именно первичной недействительностью. И тогда, поскольку первичная недействительность способна содержать разве что придание типологического оттенка, то невозможным для нас оказывается и предположение структурного расслоения уже во вторичной или «возвратной» недействительности.

Но еще более любопытно использование построенных по схеме «отрицания отрицания» выражений для передачи неотрицательного (доотрицаемого) значения. Ради понимания предназначения подобных структур мы дадим наше несколько вольное, неоправданно формализованное прочтение известного афоризма «суди меня неправедный судья неправедным судом». Если судья (в строгом соответствии с предписанным ему образом действия) неправедно действует в смысле правил служащего неправедному правосудию законодательства … то он действует «праведно». Вводящая «инверсию инверсии» конструкция фразы возвращает смысл к изначально доинверсному значению. Опять же, и данная ситуация позволяет нам возвращение к интересующей нас проблеме: допускает ли совершаемая без расширения содержательной базы инверсия действительного в «недействительное» диссоциацию самой нормы «недействительность»? Чтобы ответить на поставленный вопрос, нам, прежде всего, следует определить, что же можно понимать инверсией действительного в «недействительное». На наш взгляд, подобная инверсия заключается именно во введении условий, в которых нечто бывшее действительным, теряет его действительность. Например, повышение температуры заставляет жидко агрегированную воду испариться, обратившись в пар, а введение множества геометрий лишает абсолютной применимости правила Евклидовой. И тогда мы наш последующий анализ и построим на основании априорного логического условия, определяющего связь события утраты элементов (аспектов) действительности именно с модификацией образующих структуру отношений, но не с модификацией критерия действительности. При обращении чего-либо из действительного в недействительное анализ как бы покидает позицию структурной целостности подобного ставшего недействительным, и возобновляется в позиции, предполагающей исследование образующих такое обратившееся в недействительное. Если тогда определенное законодательство способно содержать, как «праведные», так и «неправедные» законодательные акты, то, в таком случае, оно как таковое не предполагает его инверсии целиком по основанию именно «праведности». Отсюда и возможная альтернатива, состоящая именно в частичном порядке понимания определенного условия, той же нашей «праведности», нуждается в отождествлении именно на положении уже нецелостной - и допускающей и не допускающей подобный подход. Тогда этот конкретный полученный нами вывод и позволит нам признание нерасширяемых инверсий «действительное – недействительное» полностью обратимыми превращениями.

Но далее само существование такой возможности смыслового преобразования как «инверсия» обратит нас к проблеме ее статуса и наличия в составе лексического корпуса определенных инверсных пар, область существования смысла которых связана и с проблематикой «недействительности». Тогда мы позволим себе начать именно краткой характеристикой статуса инверсии. В данном анализе мы позволим себе прибегнуть к иллюстрации, предоставляемой таким бытовым предметом, как «портняжный сантиметр». Если сантиметр перевернуть с красной стороны на черную, то его конечное деление на одной стороне на другой получит значение начального, что и укажет на такую возможность, как фактическая свобода инверсии от ограничения именно условиями «действительное – недействительное». Построив тогда необходимое нам средство интерпретации, мы и обратимся теперь к анализу связанных с проблематикой «недействительности» инверсных пар 'отрицательное - положительное' и 'негативное - позитивное'. Причем сразу же уточним, что мы опускаем здесь этимологию словоупотребления 'отрицательное' и рассматриваем его именно как 'неположительное'. (И нам сложно не включить в этот наш список условий еще одно дополнение: скорее всего, указывающее на специфику результатов вычислений имя 'отрицательное' требует его понимания в качестве метафоры.) Поставив тогда вопрос, что же именно и выражают подобные пары, тогда мы и получаем возможность предложения ответа, что они фактически фиксируют недействительность некоторого признака, совершенно подобно тому, как это фиксируется и парами 'горячий - холодный', 'жидкий - твердый' и т.п. А далее пока не нашедшим ответа остается лишь вопрос о том, какого же рода инверсия признака и происходит в подобных парах? Согласно нашему предположению, подобных признаков несколько, и они представляют собой признаки, принадлежащие классам «наличие», «наличие значимости» и «способствование». Из названных нами классов именно два последних следует понимать выражающими специфику своего рода типологического расширения смысла, и они, поскольку их предназначением и служит именно выделение уже на особом положении «линии действительности», не будут представлять для нас никакого интереса. Следовательно, объектом нашего интереса и останется именно «наличие», собственно и представляющее собой указатель действительности как таковой. Тогда все тот же интересующий нас вопрос допустит его следующую постановку: можно ли в 'негативном' и 'отрицательном' увидеть именно некое «усиленное недействительное»? И вновь наш ответ будет построен на том, что препятствием в этом способно оказаться теперь не объектное, но признаковое структурирование. Если, например, какую-либо 'недостижимость' обуславливают не только физические, но и интеллектуальные препятствия, то ничто не мешает нам рассматривать «недействительность» в смысле каждого из указанных оснований, а не именно одновременно и того, и другого. Во всяком случае, опять же, возможность усиления недействительности следует предполагать лишь в случае запрещения структурирования предмета или области определения недействительности.

Именно сейчас мы и позволим себе вспомнить, как упоминавшаяся выше шутка о наличии в «отсутствии неприязни» и «легкой степени любви» и требует обращения внимания как раз на связанное с подобным двойным отрицанием смысловое расширение. Но тогда закономерен и вопрос, что, быть может, условие недействительности допускает диссоциацию именно в конструкциях, расширяющих смысл при помощи двойного отрицания? Язык вмещает достаточно большое число аналогичных конструкций, строящихся на употреблении такого лексического элемента как частица 'не'. Нами собрана довольно внушительная подборка таких выражений, основанных на словах 'неразрешимый', 'неразумный', 'непреодолимый', 'непротиворечивый', 'непреложный', 'никакой'. Подобного рода конструкции, например, могут использоваться для выражения смысла «отчасти» - 'не непреложный факт', 'не непреложный закон', 'не непреодолимый запрет'. Если тогда какая-либо из подобных конструкций сопряжена с «отменой отрицания» именно физической сущности, то здесь, главным образом, в отношении именно блокирующего физического условия определяется смысл в необходимости увеличения усилий для снятия блокирования - 'не непреодолимый разрыв', 'не неохватный объём', 'не непобедимый соперник'. Аналогично и 'не неразумный' означает именно невозможность установления адекватной базы сравнения –«он не неразумный, он просто по-иному смотрит на вещи!». То есть подобные конструкции подразумевают их использование не для преодоления конструкции недействительности путем ее отмены, но именно с целью исключения абсолютности заключения при некоторых условиях вынесения оценки. Один же попавшийся нам случай уже именно не отклоняющейся инверсии лишь подтверждает наш вывод о наступлении полного обращения: 'Глубоко вздохнув, Келли уныло напомнила себе о том, что она давно уже взрослая женщина, а не неразумный подросток'. В общем, данный этап нашего анализа успешно и подытожит одна из найденных нами конструкций: 'Стиль не никакой, а разный, на шапке и собственно странице'.

Возможно, источником разрешения основной интересующей нас проблемы способен оказаться именно анализ многословных понятий, в состав которых входит прилагательное 'ложный': 'ложные опята', 'ложная пайка', 'ложная тревога', 'ложные сомнения', 'ложная скромность'? Какого рода недействительность фиксируют подобные понятия, и допустимо ли понимание самих обозначаемых так сущностей как «недействительных»? 'Ложные опята', как и прочие обозначенные всеми перечисленными здесь составными именами сущности, наличествуют в действительности, и потому «как таковые» не могут принадлежать числу недействительных. Однако недействительной оказывается наша оценка этих сущностей «в качестве нечто», поскольку перед нашим опознанием они превращаются в источники ассоциаций с некоторыми иными объектами. Отсюда и вводимое в подобного рода именование для построения именно его плана выражения условие недействительности будет относиться не к собственно референту, но будет нести функцию именно возвратной ссылки на собственно процесс построения ассоциации. В качестве же именно условия недействительности оно продолжит быть выражающим все ту же недействительность, только теперь – ассоциирующего действия. Именно акт обозначения подобных сущностей и позволяет выделение характеристики сходства, причем именно такой, что и вызывает недействительное в смысле синтеза референта срабатывание системы опознавания. Но подобное срабатывание на положении «недействительного подбора» референции все так же продолжает быть все тем же самым простым недействительным.

И тогда фактически завершающей стадией анализа «недействительного в языке» мы сделаем именно анализ скрытого недействительного. На мысль о существовании подобного рода способа выражения недействительности навел нас использованный в одном из филологических исследований пример отрицания – «Иванов не покидал Альбион», то есть конструкции, в которой отрицание послужило выражению позитивного признака «продолжать пребывание». И действительно, достаточно большое число понятий (в нашем примере мы покажем некоторые построенные по подобному принципу глаголы) служит именно выражению смысла, допускающего как передачу утверждения, так и, просто в ином прочтении, отрицания. В частности, пример можно найти в превосходном слове 'отдыхать', сразу вызывающем в памяти отрицание «не работать». Компанию этому чудесному понятию составят 'отдать' – не иметь, 'отказать' – не согласиться, 'задержаться' – не прибыть, 'скрыть' – не показать, 'прятать' – не раскрывать, 'остаться' – не уйти, 'отложить' – не начинать, 'прекратить' – не продолжать, и т.п. Кроме уже хорошо знакомого нам «отсутствия», подобные смыслы будут выражать и слова 'отклонение', 'отказ', 'отключение'. Позволим себе тогда задать себе вопрос, а не скрывает ли подобного рода структура рода «перспективной» трансформативности той ожидаемой нами подсказки, что, наконец, и позволит выделить столь долгожданные основания диссоциации условия «недействительность»? Что именно означает та недействительность, что располагает возможностью замещения действительностью, что и показывает пример отождествления нерабочего состояния как «отдых»? Реальна ли здесь перспектива выделения неких связей, что и откроют нам именно такие возможности иллюстрации подобной недействительности, что и обеспечат уже разложение собственно условия недействительности на явные элементы его состава? Допустим, что если прибегнуть к представлению «отдыха» именно в качестве игнорирующего его реальный статус типизирующего понятия предметного представления, то будет ли существовать возможность выделения таких составляющих собственно «отдыха», что могли бы предстать на положении элементов, слагающих уже условие недействительности сущности «работа»? Допустим, для простоты, что состав «отдыха» допускает возможность выделения двух следующих элементов – интеллектуального расслабления и физической неподвижности. Тогда позволяет ли подобная диссоциация обращение «отдыха» уже на положении так обозначенной признаком недействительности «работы», чтобы последняя из свойственного ей единства посредством особого способа утраты действительности приобретала бы дуально структурированного антагониста? В данном отношении, поскольку отсутствие либо наличие интеллектуальной или физической активности представляет собой характеристику отдельной системы тела, то здесь, скорее всего, необходимо установление отдельной недействительности нахождения каждой подобной системы в том или ином состоянии. А такое «по-элементное» установление недействительности, что очевидно, не позволит расчленения такой сущности как «работа» посредством именно какого-то относящегося непосредственно к недействительности условия диссоциации. То есть любая возможность ожидаемого здесь разложения - она непременно обращается возможностью типологического, но не логического разложения. А далее уже и приходит черед возможности допущения, что подобная оценка справедлива и для других пар взаимно отрицающих состояний или сущностей.

Наконец, нам следует признать, что богатство речи таково, что сколько бы мы не находили языковых реализаций условия «недействительности», данный ряд примеров никогда не сможет стать исчерпанным. Вряд ли наш анализ языковых выражений недействительности будет полон, если не упомянуть такой способ выражения отрицающего отношения как слово 'абсурд'. Как подсказывает нам «Словарь иностранных слов», 'абсурд' происходит от латинского absurdus, означающего 'нелепость'. Какое именно характерное ему отношение намерен выразить человек, оценивающее некоторое положение вещей как видимое им на положении «абсурдного», и какого именно рода недействительность и констатирует подобная принимаемая им интерпретация? Здесь, скорее всего, подобного человека следует понимать исходящим из отличающего его самого представления о нечто «правильном», в сопоставлении с чем он и выделяет именно не отвечающее подобному порядку положение. Именно в этом и следует видеть очередное повторение уже знакомой нам ситуации опережения предметным структурированием действия нормативного ограничения «недействительность». И ситуация «абсурда» привычно обращается для нас возможностью выделения недействительности каждого соотносимого условия, к числу которых относится и сумма условий в целом, что и препятствует проективному появлению недействительных элементов, обуславливаемых функциональностью самой нормы «недействительность». Опять-таки, появление поэлементного структурного соотнесения не позволяет нам и посредством анализа понятия «абсурд» выделение структуры, собственно и принадлежащей отношению «недействительность».

Заключение

Проделанный нами анализ различных связанных с выражением условия недействительности семантических структур естественного языка утвердил нас во мнении о невозможности диссоциации самого подобного условия как такового. Хотя, конечно, мы и не основываемся здесь на строгом доказательстве или даже на строгом подборе аргументов, но просто обобщаем в подобном заключении фиаско ряда предпринятых нами попыток поиска. Среди подобных попыток, с нашей точки зрения, наиболее показательна попытка посредством диссоциации обращения простого сложным, – возможность подобного обращения открывается лишь благодаря внелогическому преобразованию унитарной единицы в распространенную структуру. Но важно и не забывать, что уже непосредственно общие условия онтологии определяют ту специфику построения любого действительного, что подразумевает собой фактически бесконечную делимость любого объекта. Одновременно онтология же допускает и исключение из этого ее основного правила - свойство неделимости отличает именно условия действительность и недействительность. Отсюда, в онтологическом измерении, и собственно логика обращается в особое знание именно принципиально унитарных условностей.

01.2007 - 03.2013 г.

Литература

1. Ивин, А.А., Никифоров, А.Л., "Словарь по логике", М., 1998 г.
2. Мейе, А., "Общеславянский язык", М., 2001 г.
3. Шухов, А., "Невыводимость отношения эквивалентности", 2006.

 

«18+» © 2001-2019 «Философия концептуального плюрализма». Все права защищены.
Администрация не ответственна за оценки и мнения сторонних авторов.

Рейтинг@Mail.ru