- → Метафилософия → «Реальность нечислового аргумента»
Вряд ли хоть сколько-нибудь разумно простое предположение, что любое какое только возможно утверждение касающееся некоторого предмета достаточно для использования как прилагаемая к данному предмету характеристика или критерий, но, тем не менее, вполне обосновано другое предположение, что, напротив, практически любое такое утверждение достаточно для использования как характеристика или критерий в отношении данного предмета. Или - подавляющее большинство, хотя и далеко не каждое утверждение - оно равно и непременный кандидат на роль характеристики или критерия указываемого в нем предмета.
Но в данном случае мы поставим перед собой задачу анализа лишь такой разновидности утверждений, проявляющих очевидные признаки средства задания характеристики, а потому, вместе с тем, заключающих собой и некий особенный концепт, что можно расценивать как средство указания аргумента, ни с какой стороны не пригодного для использования при вычислении. Если числовой аргумент - это утверждения подобные констатации «переменная равна 3» или «кривая имеет вид параболы», что как утверждения определяют собой некие элементы или субъекты подстановки в выполняемые вычисления, то в нашем случае мы переместим такие аргументы в пределы условно «запретной территории» и допустим, что здесь нам предстоит оценить только лишь те разновидности употребляемой аргументации, что лишены каких бы то ни было прав доступа на такую «запретную территорию». Или - здесь мы исследуем проблему, что же именно можно аргументировать, используя аргументацию не обнаруживающую признаков вычислительной пригодности?
Но чтобы приступить к решению этой задачи нам следует выбрать пусть не отдельные примеры, но поначалу хотя бы тип такого рода примеров. И здесь, на наш взгляд, более уместны примеры такого рода аргументации, что порождает, пусть и далеко не полностью, но моменты характерного абсурда. Или - также не исключены и такого рода аргументы, что хотя и несут на себе все признаки полноценного концепта, но специфичные также и тем, что их приложение к попытке понимания или воспроизведения некоторого предмета порождает не иначе как характерную бессмыслицу. Что тогда уже достаточно и для постановки следующего вопроса - а что такое та «червоточина», что ведет к очевидной бессмыслице? Отсюда зная как и где возможны такие «червоточины» можно пролагать и возможный путь в направлении предложения и некоторой состоятельной аргументации. И если при вычислении это существенно проще - вычисления на основе неподобающих аргументов - это любым образом вычисления, обуславливающие несходимость расчета, то для нечисловых аргументов предвидение такого фиаско - все же несколько более сложная задача.
Тогда мы начнем наш анализ с исследования реалий в известном отношении «кричащего» аргумента. Академик Фоменко, выдвигая эту идею в паре с выбранным им соавтором, предложил тогда концепцию «новой хронологии» и, в частности, обосновал ее достаточность указанием, что в определенные исторические периоды имела место и своего рода «социальная группа» хронистов, педантично искажавших календарные даты при составлении летописных сводов, причем сразу во всех действующих в то время европейских государствах, но не в Китае, Корее или Японии.
Но здесь вместо разбора непосредственно нарратива, на который опирается этот концепт, мы прибегнем к возможности расширения не только лишь непосредственно сюжета такого рода нарратива, но и существа предложенной схемы. Тогда нам и подобает начать с напоминания одного из поворотов сюжета довольно известной сатиры, где Шариков, один из главных героев сатиры, увлекся чтением столь занимавшей его книги под заглавием «Переписка Энгельса с Кугельманом». Тогда мы проследуем проложенным Фоменко маршрутом и отнесем и Энгельса и Кугельмана к составу того социального слоя хронистов, что старательно подменяли календарные даты при составлении летописей. При этом мы будем понимать важным и тот возможный аргумент, что концепция Фоменко предполагала искажение лишь атрибуции хронологического порядка, но не предполагала искажения атрибуции вещественного разнообразия исторической эпохи, что сохраняло все особенности такого в точности вида такого разнообразия, каким его и представляли источники с «неверной хронологией».
Итак, мы попытаемся воссоздать действия Энгельса и Кугельмана, что в том объеме вещественной и событийной атрибуции, отличавшей период их жизни, тогда старались изыскать равно же и любого рода возможности подмены реальной продолжительности исторических событий на формы удлиненной протяженности, наращивающей отрезки реального протекания событий.
Тогда если Энгельс с Кугельманом были пунктуальны и в том отношении, что датировали корреспонденцию непосредственно в тексте, то здесь они, следуя своей идее, занялись бы и поиском возможностей, дабы и цифры почтовой датировки на конвертах, если они и проставлялись, не расходились бы с их внутренней датировкой. Мы не будем здесь размышлять о способах реализации таких мер, но им тогда требовалось как-то повлиять и на почтовых работников, чтобы и на конвертах стояли бы и те цифры датировки, что определяет в тексте и собственно отправитель письма.
Конечно, Энгельс с Кугельманом обсуждали в своей переписке вопросы философии и социологии, но постановка даже и таких вопросов явно происходит не в вакууме. Конечно, хронологический порядок налагает свой отпечаток на постановку и такого рода вопросов; чтобы обсуждать книгу, книге ранее следует выйти из печати, попытка осмысления хода дискуссии возможна лишь в условиях, когда дискуссия уже состоялась, картрирование паттерна откликов на предложенную концепцию возможно лишь в случае, когда такие отклики преданы гласности. Тем более острота такой специфики только усугубляется и при рассмотрении событийного ряда - если работники выходят на забастовку, то этому предшествует период их жизни в условиях скудного достатка, если начинается война, то войне предшествует подготовка к ведению войны или ситуация роста напряженности между странами. Здесь если возможны события, допускающие строгую формализацию их временных рамок, например, набор в средней типографии книги данного объема, занимающий столько-то времени, то увеличению такого промежутка времени тогда подобает следовать и из наличия препятствий - от собственно слабой оснащенности типографии и до удлинения времени ведения корректуры. Или - таким фальсификаторам тогда и в отношении всякого события в социальной или интеллектуальной реальности, для которого отрезок времени его протекания это результат прямого и строгого расчета равно подобает задуматься и о предложении того «повышающего коэффициента», чтобы одновременно не подвергать сомнению и закрепившийся на практике способ расчета времени события и одновременно оправдать и само предлагаемое ими удлинение отрезка времени совершения события. При этом устранение риска таких противоречий непременно затронет и две следующие сферы - координацию различных событий тогда и в социальном и интеллектуальном пространстве в целом, а также и такого рода вероятный источник противоречий, когда протяженности теперь уже отрезка времени одной из стадий протекания события дано порождать и очевидную дисгармонию по отношению события в целом. Так, если взять простой пример набора книги в типографии, то здесь набор одной страницы или листа может быть выполнен в разы с большей скоростью чем скорость набора книги в целом.
Если уйти тогда от всех этих деталей и посмотреть на задачу в целом, то тех, кто взялся за ее решение не только лишь невозможно не признать интеллектуальными титанами, но, кроме того, невозможно не признать и гениями манипуляции. Но если их дано отличать тогда и такой колоссальной разумности, то вполне возможно то подозрение, что они могли бы подобрать для нее и куда лучшее применение. Но отсюда мы получаем и наш «ключ» к идее Фоменко - ее спекулятивная основа это очевидное «повышающее преобразование», превращающее лицо с ординарными, даже и с повышенными возможностями в лицо с экстраординарными возможностями. А отсюда мы получаем и нужное нам правило для нашего синтеза «закона нечислового аргумента» - это принцип консерватизма уровня возможностей. То есть надлежит придерживаться условия, что для состоятельного нечислового аргумента явно невозможно и нарушение нечто «линии ординарности» - для преобразования построенного на основании приложения такого аргумента невозможно превышение той ординарности, что и определяется здесь в значении очевидного атрибута агентов, на кого возложено исполнение функции. И если условный Фоменко предъявит нам возражения, что для периода жизнедеятельности Энгельса и Кугельмана и как таковая ординарность социальных условий претерпела тогда и столь существенное усложнение, что прямо исключает и какие-либо манипуляции по типу «заговора хронистов», отчего здесь настолько усложняется и как таковая «технология» постановки такого рода фокусов, что в таких условиях подобные фокусы тогда и просто невозможно исполнить, то он прольет воду лишь на мельницу предложенной нами аргументации. Тем самым по существу он будет утверждать, что реальность «заговора хронистов» это и нечто прямо сопоставленное более простой ординарности эпохи средневековья, где сама простота социальной атрибуции того исторического периода не настолько усложняла такую манипуляцию. И в ответ тогда мы можем возразить Фоменко тем неотразимым аргументом, что его рассуждения все же покоятся на излишне убогой атрибуции той действительности, что отличает эпоху средневековья, где и в те времена такую манипуляцию усложняли бы столь существенные обременения, что она вряд ли предполагала и саму возможность ее исполнения. То есть идея Фоменко даже и по отношению эпохи средневековья опирается тогда и на некий избыточно ограниченный перечень действий, которые и в тот исторический период предполагали их совершение для выполнения такой манипуляции как подделка свидетельств хронологической датировки. А мы благодаря всему тому получаем и нечто идею «линии ординарности», то есть идею того, что именно для тех или иных условий и обстоятельств и надлежит определять как то же «обычное».
Или - благодаря знакомству с исследованной здесь абсурдной идеей нас вознаграждает теперь и возможность определения следующего принципа: нечисловой аргумент состоятелен лишь при соблюдении в его отношении некоторого объема условий задаваемой для него «линии ординарности».
Далее мы обратимся к анализу некоторой идеи, нельзя сказать, чтобы столь показательно «абсурдной», но все же в некоторой мере несущей на себе и заряд гипотетичности. Так, философии М. Хайдегерра дано заключать собой, в том числе, и рассмотрение проблемы «природы языка». Философ здесь следующим образом формулирует основной или результирующий принцип предложенного им подхода (мы цитируем по монографии М.Е. Соболева, «Философия как «критика языка»в Германии», сс. 158 - 159):
«Таким образом Хайдеггер добирается до ответа на вопрос о «чтойности» языка. Глубинная сущность языка заключается в том, что он есть сказ. В языке с-казывается бытие, оно обнаруживается в нем, показывает себя: «Язык говорит, поскольку весь он - сказ, то есть показ. Источник его речи - некогда прозвучавший и до сих пор несказанный сказ, прочерчивающий разбиение языка. Язык говорит, поскольку достигая в качестве сказа всех областей присутствия, он дает явиться или скрыться в них всему присутствующему. Соответственно мы слушаем язык таким образом, что даем ему сказать нам свой сказ». ... Итак, язык рождается на стыке бытия и сущего, присутствующего как невыраженного еще в слове основания языка и присутствия как осуществленного в языке».
Здесь мы позволим себе некоторое упрощение; то есть последуем допущению, что философа интересует решение проблемы «чтойности» языка, а очевидная «интенция» предложенного им решения по сути понятна из приведенной цитаты. По Хайдеггеру язык, это, грубо говоря, «синтезатор повествования» и не более того, откуда и главная задача языка - то не иначе как доставка такого рода специфических сообщений, что не предполагают их восприятия вне осмысления. Такой подход несколько расходится с признаваемым нами подходом, то есть подход Хайдеггера, если мы его правильно понимаем, это выделение лишь одной из двух возможных форм реальности языка (или речи, здесь различие между данными двумя столь близкими «опциями» для нас вряд ли существенно).
Здесь для нас тогда возможен переход теперь уже к выделению наиболее существенного - вполне правомерна и такого рода постановка проблемы «чтойности» языка, что ставит задачу определения тогда и само собой реальности такого явления как инструмент ведения повествования «язык». Мы в этом случае, вооружившись той особенной парадигмой, что здесь ретроспективно нами «возвращена к состоянию наивности», позволим себе построение нашего собственного анализа «чтойности» языка, но нас будет интересовать не как таковой ответ на этот вопрос, но нас будет интересовать такая возможности, как определение «ценности результата» такого анализа.
Итак, если «стремится ограничить присущую нам разумность нарочитой наивностью», а не только лишь стремиться быть писателем-марксистом, то и обратное сальто «из осведомленности в наивность» приведет нас к такой картине - наличию в составе корпуса языка тогда и двух особенных начальных «линий» его конституции - фонетической и фразеологической. Здесь «фонетическая линия» тогда особенна в силу той непременной предопределяющей ее причины, что любым образом представляет собой конгломерат различного рода источников синтеза или заимствования фонетики, то есть конгломерат источников подбора звучания слов - это не только лишь множество характерных манипуляций, начиная от бесконечных метаморфоз слов-предшественников и искаженных пересказов иноязычной фонетики, но также это и прямое копирование звуков природы посредством звукоподражательной лексики. Эту линию никоим образом невозможно выкинуть из общего комплекса «природы языка» просто в силу характерно самостоятельной последовательности ее развития. Также и фразеологическая линия, знаменитая своим неподражаемым новым словом «Иштвансупруги», столь обогатившем немецкую речь, это как бы и линия своего собственного «вида спорта». То есть язык строит здесь не слова, а фразеологизмы, в отношении которых тогда уже и как таковые слова - это во многих случаях и не иначе как «в недалеком прошлом» распространенные выражения, но теперь уже доведенные до компактности отдельной лексемы. В таком случае «форвард» - это игрок футбольной команды играющий в нападении, когда «писатели желающие быть марксистами» - тогда и столь редкий речевой оборот, который вряд когда-либо кто-то и предложит сократить до и здесь также возможной компактности. Но при этом равно же и большая часть словарного запаса языка - скорее референты или же компактных денотатов или денотатов построенных посредством задания фокусировки («пятно»), вынужденно сосуществующих с формами, что можно расценивать как очевидные редуцированные высказывания. На этом нам тогда следует закончить наш анализ, поскольку если с должной тщательностью развивать здесь идеи философии языка, то в нем на факте констатации наличия одних лишь двух данных линий языка вряд ли правомерна постановка точки. Нам интересно другое - то очевидное следствие, что уже будет вытекать даже и из такого явно упрощенного анализа, - если исследовать проблему «природы языка», то здесь никак невозможно также и исключение фактора недвусмысленно комплексного характера такого рода природы.
В таком случае и принцип «чтойности» языка - он равным образом и обязательное наличие собирательного представления о неких базисных началах становления языка как определенной формации. То есть в отношении языка тогда и невозможен выбор «пути Хайдеггера», который как бы «не ассоциировал слесаря с отверткой и гаечным ключом», выбрасывая из реальности языка равно и реальность речевых практик как реальность поиска фонетического инструментария. Также такое присущее ему понимание равно недостаточно и для признания реальности предязыков или параязыков - языка животных, еще не лексического языка моторно-зрительного опыта человека или языка светофора. Хотя Хайдеггер в избранной им основной линии его «анализа языка» все же достигает и отдельных существенных результатов.
Итак, нам уже дано располагать и неким «вчерне выраженным» ответом на вопрос о природе языка, что означает, что язык и есть нечто «много чего». Но в чем тогда ценность представления о языке как о некоторого рода множестве различного рода особенных «чего»? В таком случае мы приходим к тому, что всякому примитивному представлению о природе языка фактически дано ограничиться лишь картиной «состава языка». Ущербность же такого положения лучше всего раскрывается тогда и на картине природы некоторого механического устройства, - если мы располагаем дверным замком или точилкой для карандашей с вращающейся рукояткой, то и одно, и другое устройство - это просто два своих особенных набора деталей. Но и для защелки и точилки существенно не только лишь наличие деталей, но существенна и кинетика передачи движения от одних элементов к другим. Для языка же здесь существенно другое - хотя это лишь одна из отличающих язык частностей, - для языка также существенно и вытеснение национальных «головы», «воеводы» и «приказной избы» иностранными «губернатором», «генералом» и «министерством». То есть если устройство все же оно не настолько сложное, и ограничивается передачей кинетики, то язык уже достаточно сложен, поскольку инициирует внутри себя и свои собственные межсистемные процессы.
Отсюда возможно задание и нашего нового условия для проверки или верификации качества нечислового аргумента; аргументация лишь тогда состоятельна в исполнении самой функции аргументации, если каким-то образом достаточна и для раскрытия или просто обретения подозрения и в отношении реальности нечто «внутрисистемной напряженности». Если, напротив, выдвигаемый аргумент это свидетельство о наличии не более чем «мягкого порядка» обустройства действительности того или иного становления, то в этом случае такого рода «идея послабления» - это и прямое основание для подозрений в его возможной несостоятельности. То есть реальность внутренней организации как поля игры условных «слабых сил» это скорее свидетельство неспособности познания проникнуть в суть осмысляемых явлений.
Следующий пункт нашей программы, состоящей в рассмотрении подоплеки различного рода абсурдных или гротесковых идей, это экскурс в такую любопытную тему как эпический или же патетический финал известной книги «Материализм и эмпириокритицизм». Ее автор, как в этом случае можно догадываться, не мог себе позволить не закончить свою работу тогда и на таком торжественном аккорде:
«Чернышевский - единственный действительно великий русский писатель, который сумел с 50-х годов вплоть до 88-го года остаться на уровне цельного философского материализма и отбросить жалкий вздор неокантианцев, позитивистов, махистов и прочих путаников. Но Чернышевский не сумел, вернее: не мог, в силу отсталости русской жизни, подняться до диалектического материализма Маркса и Энгельса».
Итак, вообразим тогда, что вот они, препоны пали, отсталость русской жизни остается лишь в воспоминаниях, и Чернышевский выходит на широкую дорогу «диалектического материализма Маркса и Энгельса». Но поскольку речь идет об интеллектуальной деятельности, о том или ином философском синтезе, то Чернышевский, если поверить Ленину, будь он не связан путами «отсталости» окружающей жизни, смог бы дополнить корпус результатов познания или, пусть даже и так, то и всего лишь сам утвердиться в приверженности неким существенным принципам или концептам. То есть он смог бы развить и некие формы познавательной или просветительской деятельности, чья существенность обнаружила бы тогда и должную конкурентоспособность на фоне идей «диалектического материализма Маркса и Энгельса».
Или - Чернышевский смог бы тогда предложить или просто распространять идеи, принадлежащие определенному корпусу идей, смысл которых в его настоящей жизни был для него не очевиден в силу влияния на него окружающей «отсталости жизни». То есть Чернышевский смог бы тогда или сам осознать или просто овладеть идеями, определяющими некие существенные отношения действительности. Но в какие же отношения действительности тогда бы и довелось проникнуть Чернышевскому, неужели он смог бы конкурировать с Эйлером и Гауссом в предложении идей математических преобразований или с Дедекиндом, сформулировавшим принцип непрерывности числовой оси? Нет, здесь все же невозможно отрицать и такой вероятный «вектор» определяющий ход развития интеллекта Чернышевского, но важно понять, где именно, если принимать во внимание реальность круга его интересов в условиях сдерживающей его ситуации «отсталости жизни» тогда бы Чернышевскому и довелось бы преуспеть? Например, какого рода публикации в большей мере интересовали Чернышевского, неужели он внимательно отслеживал и любого рода публикации по биологии кольчатых червей?
Нет, Чернышевский явно не читал статей по тематике устройства телеграфных аппаратов или центробежных регуляторов паровых машин, хотя они находились в прямом доступе и в ситуации «отсталости жизни». А значит, если сказать прямо и резко, то он породил бы и всё те же идеи вульгарной социологии или окологегельянских концептуальных манипуляций, если уж по своим концептуальным результатам продукты его мышления и допускали сравнение с итогами духовного наследия Маркса и Энгельса. Возможно, он предложил бы формулы более резкой критики «органической силы» и более удачную формулу чем «ализарин в каменноугольном дегте», использовав здесь более простые примеры мочевины или формальдегида, чем это удалось Энгельсу. Но что бы всё это могло означать?
Скорее всего, всему этому дано означать что «мир комбинаторен» и познание не исключение, а потому дано иметь место не только лишь глубине познания, но и предмету познания. А также, что важно, - ведь Чернышевский и шага не сделал в попытке ознакомления с работами математиков, - что и само собой интеллект специфичен, и потому тогда уже кто-либо он же и лучший лирик, а кто-либо и лучший физик. А, следовательно, для построения аргумента значимо и то обстоятельство, что ему дано заключать собой равно же и те линии его построения, для которых для одной невозможно подавление другой. Можно быть глубоко мыслящим химиком, но это не значит, что равно можно стать и глубоко мыслящим микробиологом, хотя две данные проблематические линии познания все же характерно пересекаются между собой. Равным образом и тот же энциклопедизм, и он здесь - тот же самый теребентин, когда кому-то он и полезен, а кому-то равным образом и бесполезен.
Настоящее рассуждение - уже достаточное основание для предъявления теперь и такого требования к состоятельности аргументации - от аргумента разумно ожидать не только лишь подведения под определенную формулу, но и дальнейшего строгого соблюдения порядка образования комбинации, заданного при помощи этой формулы. Если Чернышевский удачный философский мыслитель, то это не значит, что равным образом он и удачный механик токарных станков, и тогда всё «величие» Чернышевского, ожидаемое в случае падения оков «отсталости жизни» - это величие философского творчества. Конечно, здесь все же напрашивается пример царя Петра I, что и с токарными станками умел оставаться на короткой ноге. Аргумент же следует представлять тогда и на началах четкого отслеживания тех привходящих или отношений, что предопределяют задающую аргумент комбинацию. Или, в конце концов, устранение перегородки «отсталости жизни» - не настолько радикальная мера для прерывания традиции, формировавшейся при действии этой перегородки. И сколько бы не радуй слушателя «торжественными аккордами» это положение невозможно изменить.
Еще один интересующий нас пример нам надлежит обставить тогда и такой оговоркой - здесь мы отнюдь не уверены в том, что данный пример имел место в реальности. Философу М. Мемардашвили приписывают такую максиму, что якобы, когда некая «внеземная цивилизация не применяла бы пробковые затычки для бутылок, то попади в руки ее представителей такой предмет как штопор, представители этой цивилизации и не догадались бы для чего он предназначен». То есть не знай представители такой цивилизации такого подотдела коллекций их опыта познания как некая эмпирика, они бы, получая в свое распоряжение нечто соотносимое с данной эмпирикой, не смогли бы реконструировать функцию таких средства или материала. Здесь можно догадаться, что не знай они такого опыта, они бы не смогли добраться или не захотели вникнуть в детали картины как такового явления подобного опыта, но это далеко не так для теоретического моделирования некоторой употребляемой функции.
Итак, если все же в руки разумных существ не практикующих пробковой укупорки попадает такое средство как штопор, то что же они могут подумать? Но в этом случае сразу же следует напомнить то обстоятельство, что хотя самому по себе племени инков и не довелось изобрести таких вещей как колесо и сопряженная с ним тележная ось, то, прочь все сомнения, попади всё это в их распоряжение, они бы быстро продели оси в шарниры и нацепили на оси колеса. Точно так же и здесь, но все же и чуточку сложнее - для разгадки такой загадки также не избежать и овладения аналитическим мышлением, хотя бы и уровня Архимеда и Пифагора. Тогда такой аналитик неизбежно выстроит свое размышление, опираясь тогда и на такое начало - в наше распоряжение поступает предмет в форме удлиненной спирали с заостренным концом и с рукояткой, достаточной для приведения такого изделия во вращение или для совершения возвратно-поступательных действий. Значит тогда имел место и кто-либо, совершавший эти действия, поскольку такое средство все же приводится в движение не зубчатым зацеплением, но неким приводом в виде мягких тканей. И одновременно тот субстрат, в который могла войти эта спираль, также наделен далеко и не твердостью уровня хрупкого тела, но твердостью уровня полумягкого тела, что не исключает и введения или внедрения такого рода спирали. Вполне, возможно, но не исключены и сомнения, что это приспособление для переноски, но куда более вероятно, что посредством введения этой спирали в другое тело все же совершались возвратно-поступательные действия. Но и вопрос о том, что именно составляло собой направляющие для тел приводимых в возвратно-поступательное движение - это другой вопрос, возможно, что и не предполагающий разрешения. То есть в этом случае мы имеем дело с «гениальной интуицией уровня Шерлока Холмса» и, на деле, даже и не более того. Или, иначе, мы проясняем здесь все детали кинематической схемы, но остаемся на уровне догадок в отношении реальной эмпирики поскольку можем вообразить себе характерный спектр возможных направляющих для возвратно-поступательного движения, далеко не обязательно, что цилиндрическую трубку допускающую использование в ее отношении тогда и такого способа ее блокировки.
Но какой же именно капитал нового опыта тогда и подлежит извлечению из настоящего рассуждения, если применить такой капитал для решения нашей задачи определения порядков и условий представления аргументации? Подбор аргумента вряд ли возможен на условиях нарочитого обряжения такой спецификой как «закрытость от возможной аналитики». То есть - что бы ни утверждалось, и каково бы оно ни было, оно все равно «доступно расследованию». Тогда «вне расследования» возможно оставление не более чем одного - нетварного Фаворского света, но и не более того. Все остальное, не составляющее собой волшебной эманации, равно открыто и для расследования и сопоставления в любого рода ракурсе. А если расследование не иначе как «всегда возможно», то аргумент полезно характеризовать тогда и «мерой произведенного в его отношении расследования», или аргумент - все же это не просто некие данные, определяемые как не более чем «снятые показания», но равным образом и не просто «показания», но свидетельства, вовлеченные в некие попытки задания квалификации. То есть аргумент следует видеть не просто сведениями, построенными на началах условно «не рассудительного» чувственного отклика, но, напротив, надлежит определять как понимание, наделенное пусть и некоторой, но каким-то образом допускающей приложение к ней и некоторой квалификации «глубиной реконструктивности». Отсюда и любой мыслитель, представляющий выдвигаемый им аргумент - это не само собой римский легионер, но он равно же и тот современный реконструктор, что готов видеть себя тогда и в облике такого легионера.
То есть выдвижение аргумента, если и обнаружить стремление к особенной тщательности или точности, равно подобает обустроить и четырьмя следующими существенными условиями его обременения. Первое - аргумент следует нормализовать в границах определенной «линии ординарности», чтобы его использование или приложение не порождало бы и риска поиска и применения экстраординарных практик осознания и представления данных. Второе - для содержания, заключающего собой выдвигаемый аргумент также надлежит зарезервировать и возможность реализации в данном содержании равно и условия «внутренней напряженности», то есть реальности теперь и нечто «внутренней среды» такого рода формации. Третье - аргумент также надлежит нормализовать и в его реальности «объема комбинации», когда «эту особенную» комбинацию дано формировать именно такому объему включений и никакому иному. Четвертое - аргумент надлежит выдвигать и с расчетом на невозможность и какой-либо блокировки направленной на него аналитики, восходящей к его содержательному началу; тут тогда как Ленин и не нахваливал бы излюбленный им «диалектический метод», на наш взгляд - не более чем сущий пустяк, все равно, даже и такой перехваленный метод также надлежит определять как вероятный объект критики в смысле далеко не минующих и такую ценную схему некоторых тогда и где угодно неизбежных «отдельных недостатков». То есть аргумент, если это реальный аргумент, все же не помешало бы «утрясти» и по такого рода параметрам, если и преследовать цель воспроизводства благодаря его приложению то непременно решений, должным образом достаточных и даже элегантных в их значимости как предлагаемые решения.
Если же аргументации не придано необходимой достаточности, то в этом случае и решениям познания присуще напоминать что-то недоваренное и пережаренное, а если судить здесь тогда и в строгих понятиях, то не до конца нормализованное. Здесь, если повторить теперь череду картин представленных выше примеров, то тогда - или же выход за рамки линии ординарности позволяет построение манипуляции на том основании, что реальности придаются черты несколько более бедной формации, чем она оказывается на самом деле, или, далее, некий предмет рассматривается просто как некие «связность» или «цельность» вне реалий богатства его внутреннего мира, или, теперь уже в третьем случае - реальности, основанной на некоей комбинации придаются черты «сверхценности» вне понимания того, что она способна дать на самом деле, или, наконец, что-либо воспринимается тогда и как нечто «неподдельное таинство» вне всякого представления о том, насколько возможности человеческой пытливости тогда и в состоянии раскусить это «таинство». И тогда стоит лишь всерьез проверить такую аргументацию по всем определяемым выше «контрольным точкам», то откроется и само собой иллюзорность такого рода кажущейся «достаточности» предлагаемых решений.
04.2026 г.

